Но о своей пластунской ценности забыл в это свидание с Дмитрием Дмитриевичем Терентий. Обрадованность Хлапонина он приписал тому, что они земляки, старые «дружки», хотя кое-что их теперь и разделяло: один был офицер, штабс-капитан, другой — всего-навсего унтер, и потому только унтер, что посчастливилось удачно бежать от суда, кнута и каторги, если только не смерти под кнутом.
Для Терентия, чуть лишь увидел он прежнее, как в Хлапонинке, улыбающееся лицо Дмитрия Дмитриевича, тот сразу перестал быть штабс-капитаном артиллерии, он сделался прежним, старинным и простившим, таким, с кем можно было говорить не о том, что творилось тут кругом, а о своём, понятном только им двоим.
Говорить же теперь как раз не мешала канонада, — выдались минуты затишья; поэтому Терентий, с прежним деревенским выражением значительно изменившегося уже лица, заговорил сразу, понизив несколько голос:
— Белгородская-то дружина наша, знаете, конечно, Митрий Митрич, на втором бастионе стоит… Тимофея с килой помните?
— Тимофея… с килой? — не удивившись такому обороту разговора, добросовестно начал припоминать Хлапонин.
— В пиявочнике он был приставлен, печку там топить, — напомнил ему Терентий.
— Тут шишка была? — показал на свой подбородок Хлапонин.
— Истинно, тут! Ну, его вчерашний день отправили на Братское: убитый… А другой какой был — Евграф Сухоручкин, — тот животом занедужил на Сиверной, там гдесь и остался… Ну, всё-таки я с Тимофеем разговор имел про нашу Хлапонинку, чего там было, как я оттель ушёл…
Дмитрий Дмитриевич слушал его уже без улыбки, но Терентия не остановило это.
— Было там вроде как бунт… Он мне хотя не поспел в полности обсказать, ну, всё-таки про бабу мою услыхал я, — не дали под замок посадить! — блеснув глазами, продолжал Терентий. — Исправник после того приезжал сам, и тот вроде бы не посмел её зря обидеть: ну, она же тяжёлая тогда, близу родов ходила, вам известно, — вот народ и кричал становому:
«Не замай!..» Теперь уж кормит.
— Тоскуешь? — хотя и без улыбки, но сердечно спросил Хлапонин.
— Эх, Митрий Митрич! Сейчас-то, слова нет, тосковать некогда — служба… А как службе этой конец придёт, вот когда тоска моя начаться должна… Мне тогда не иначе как опять на Кубань подаваться, — пластун и пластун. Что ж, я по-ихнему уж трохи балакаю… может, я бы там деньжонок разжился — Лукерью бы свою выкупил с ребятишками… а, барин?
— Какой же я тебе барин? — улыбнулся Хлапонин. — А насчёт семьи своей не тоскуй: может, не так уж долго ждать осталось до воли всем.
— О-о! Всем волю дадут? — так и засиял Терентий. — Это ж, значит, господа промеж собой говорят там?
— Офицеры? — переспросил Хлапонин. — Да, говорят многие, что крепостной зависимости после этой войны должен прийти конец.
— Э-эх, дожить бы только! Не дадут ведь эти, Митрий Митрич! — кивнул головой Терентий в сторону английских батарей. — Я через это и с Тимофеем не опасывался говорить: всё одно, думаю, отседа живому-здоровому мудрёное дело выйти. Так на моё с Тимохой и оказалось… А больше я никому про себя не сказывал, окромя как вам.
Как раз в это время к Хлапонину подошёл Арсентий с записочкой от Елизаветы Михайловны, — он делал это почти ежедневно, причём заходил по пути в Павловские казармы распытывать про Витю Зарубина, как там он.
Узнав его, Терентий отшатнулся, сказав по-солдатски:
— Счастливо оставаться, ваше благородие! — и хотел уже уйти, но его остановил Хлапонин, взяв за плечо.
— Узнал, кто это такой? — весело спросил он Арсентия, весело потому, что получить маленькую записочку от жены всегда было для него большою радостью.
Арсентий внимательнейше вгляделся в пластуна с двумя Георгиями, с унтер-офицерскими двумя басонами на измятых погонах бешмета, залатанного в десяти местах, и с огромным кинжалом за кожаным поясом, и нерешительно-отрицательно повёл головой:
— Не могу знать.
— Изменился, точно… Его бы и жена родная не узнала теперь, — сказал Хлапонин и добавил:
— Он из Хлапонинки — ты там его видел.
— Неужто… Терентий?
— Я и есть.
Арсентий, взглянув на улыбающегося штабс-капитана, снял свою белую без козырька фуражку, Терентий же смахнул с головы облезлую рыжую папаху, и они поцеловались три раза накрест, как земляки, встретившиеся на чужбине.
На третьем, как и на других бастионах, среди офицерства процветала азартная игра в карты. Она была вполне понятна там, где каждый день и каждым ставилась на карту случая жизнь. При этом капризное, непостижимое «везёт» — «не везёт» привлекало в игре этой, пожалуй, больше, чем возможность вдруг выиграть много денег.
Деньги очень мало ценились здесь: нынче жив, а завтра могут отправить твоё тело на Северную, на кладбище, — и зачем тогда деньги, сколько бы их ни скопилось от жалованья, которое совсем почти некуда было тратить?
Было на третьем бастионе два простых деревянных навеса: один «морской», другой «сухопутный», под которыми обычно резались в банк и банчок в свободные от службы часы. Навесы эти, конечно, должны были только давать тень в жару, но никто не забывал о том, что они способны предохранить их от канонады не в большей степени, чем воздух.
Они были даже очень опасны, так как из-за них нельзя было разглядеть «нашу», о которой вопили сигнальщики, а эта «наша» прежде всего, обрушив навес, должна была неминуемо придавить обломками досок всех играющих.
Так это и случалось не раз, но подобные случаи никого отвратить от игры не могли.
Хлапонин принадлежал к редкому в военной среде того времени типу людей, не находивших никакого удовольствия в картёжной игре, даже как в развлечении от скуки. А на бастионе тем более ему некогда было скучать: впору было приспособиться только к этой совершенно исключительной жизни.
Гораздо больше времени проводил он с людьми своей батареи, чем это было принято у командиров батареи даже здесь, среди непрерывных почти артиллерийских боев.
Обученной раньше артиллерийской прислуги оставалось уже мало не только у орудий на укреплениях, где матросов давно начали заменять пехотинцами, но и в артиллерийских бригадах пехотных корпусов.
В пополнения на место убитых и раненых из артиллерийской прислуги стали присылать за последние недели даже ополченцев. Эти пополнения нужно было ещё обучать тому, как обращаться с орудиями, а между тем каждый день можно было ожидать, что лёгкая полевая батарея будет призвана показать на деле, к чему она готовилась.
Занимаясь с солдатами, Хлапонин был неизменно терпелив и ровен. Он был таким и раньше, до своей контузии, теперь же пройденный им самим в несколько месяцев труднейший путь от совершенно бессознательного к ясной и послушной мысли научил его гораздо большей снисходительности к такому же почти трудному пути пехотных солдат, приставленных неожиданно для них к пушкам.
7
Частые и точные, короткие, круглые, упругие выстрелы хлапонинской батареи, стоявшей на левом фланге третьего бастиона, обдавали бежавших на штурм англичан таким густым роем картечи, что немногие добрались до вала и ещё меньше вскарабкалось было с разгона на вал, но были опрокинуты в ров штыками якутцев и ополченцев.
Успехом англичан в исходящем углу бастиона Хлапонин был больше изумлён, чем обеспокоен: он не допускал такой удачи штурмующих; он знал, конечно, что бруствер в средней части укрепления совершенно разрушен утренней бомбардировкой, но знал также и то, что там стоят владимирцы — два батальона…
Огня своих пушек он не прекращал. Они били по ближайшим английским резервам, они заградили им путь, отрезав тем самым тех, которым удалось пробиться на бастион. Однако оказалось, что пробившихся было много: их мундиры краснели сплошь. Они двигались прямо к горже бастиона — владимирцы отступали поспешно, разбиваясь в тесноте проходов на мелкие кучки…
Поднялась ружейная пальба — беспорядочная, с обеих сторон. Из-за дыма трудно уж стало что-нибудь различать там, дальше, а здесь, около орудий, столпились курские ополченцы четвёртой роты, потерявшие уже своих двух офицеров.