Роман писался задолго до трагедии Чернобыля, в ту далекую, на нынешний взгляд, эпоху, когда две противоборствующие в мире системы всерьез прикидывали, как с наибольшей «отдачей» использовать друг против друга ядерные арсеналы; когда жизнь на Земле после атомного смерча казалась вполне возможной, хотя и нелегкой, и ни ученые, ни политики еще по-настоящему не задумывались о глобальной угрозе, заключенной в самом существовании и накоплении ядерного оружия.
Верный правилу находиться на уровне обыденной жизни, а не вне или над нею, Шют нарисовал апокалипсис, протекающий в простых житейских масштабах, обставленный милыми и не очень милыми мелочами повседневного быта, на которые люди по привычке даже не обращают внимания. Конец человечества происходит у него не только в узнаваемой, но в знакомой до последней частности обстановке, и в этом, по всей видимости, источник в полном смысле шокового воздействия книги на читателя.
Сравнение «На берегу» с такими каноническими произведениями в этом жанре, как переведенные на русский язык повесть англичанина Олдоса Хаксли «Обезьяна и сущность» (1948) и роман француза Робера Мерля «Мальвиль» (1972), обнаруживает принципиальное различие между авторами в подходе к теме. Шют не живописует кошмара бомбардировки (Мерль) или чудовищных извращений постъядерного мира (Хаксли). Этот мир в его описании предстает либо со следами успевших несколько зарубцеваться разрушений, либо вообще нетронутым, даже красивым на расстоянии, как вымерший австралийский город Кэрнс: «Только и виден был затихший порт, в точности как бывает по воскресеньям или в праздники, разве что тогда здесь сновали бы ялики и яхты». О самой же войне, помимо эпизода, когда персонажи пытаются на основании догадок и сопоставлений выстроить для себя ее ход, сказано предельно лаконично, но с емкостью, дающей читательскому воображению щедрую возможность поработать и содрогнуться: «...короткая, загадочная война, та война, история которой не была и уже не будет написана, пламя ее охватило все северное полушарие и угасло с последними показаниями сейсмографов, отметившими взрыв на тридцать седьмой день».
«На берегу» представляет собой самое житейски и научно достоверное обоснование конца человечества из всех, имеющихся в художественной литературе. Шюту не нужно громоздить ужасы. Нет нужды выписывать инфернальные ландшафты. Незачем прибегать к натурализму.
Он добивается максимального воздействия на чувства простейшими средствами — повествуя об угасании жизни на планете с тем же эпическим спокойствием и вниманием к подробностям, с каким другие авторы и сам он в других произведениях живописуют ее течение в смене поколений. У него сильней всего впечатляют даже не сцены болезни и ухода из жизни главных действующих лиц в конце романа (достаточно страшные сцены), но выверенная логика в описаниях материального окружения героев и работы их сознания.
В книгах Шюта следствия жестко вытекают из причин и развитие общей картины во времени изначально мотивировано. В данном случае гибель — к началу действия — подавляющей части человечества и исчезновение связей между государствами и континентами закономерно меняет привычную картину цивилизованной жизни в Австралии. Облик мира на этой картине расползается по швам, фрагменты действительности вступают друг с другом в противоестественные, невозможные сочетания, как на полотнах Сальвадора Дали, но персонажи воспринимают это как должное. Вот характерный пример сюрреальной метаморфозы вещей в эпоху конца времен — оригинальное использование гаража не по назначению:
«Вместо машин тут оставляли лошадей, лошадей держали главным образом деловые люди, которые жили за городом; они приезжали верхом, в бриджах и пластиковых плащах, лошадей оставляли в бывшем гараже, а к центру добирались на трамвае. Бензоколонки заменяли им коновязь. По вечерам они возвращались трамваем из центра, седлали лошадей, привязывали портфели к седлам и верхом отправлялись по домам».
В романе «На берегу» нет изощренного психологизма, зато есть особая точность диалога и жеста, верно рассчитанные человеческие реакции. С приближением конца человека, показывает Шют, меняют свой привычный облик даже вещи, но сознание консервативно, оно не желает меняться, принимать неизбежное. Шют словно угадал, что восприятие жизни человеком до самого конца и жизни, и человека будет идти по накатанной колее, нести печать обыденности и в исключительных обстоятельствах. Из этого несоответствия писатель извлекает большой эмоциональный эффект.
Комичны, скажем, подсчеты отставного генерала — успеют ли они с коллегами прикончить клубные запасы марочного портвейна, прежде чем их самих прикончит радиация? А вера капитана подлодки ВМС США в то, что, погибнув, он непонятным образом возвратится на нетронутую войной родину, чтобы воссоединиться с живыми — в том, другом, измерении — и ожидающими его женой и детьми, напротив, отмечена высокой патетикой. Но из контекста можно понять, что это особые случаи, тогда как общее правило — инерция жизни в планах, что действующие лица строят на ближайшее и отдаленное (!) будущее.
Люди в романе о близком конце рода человеческого ведут себя так, словно тотальный приговор человечеству не произнесен и жизни предстоит править свои циклы до бесконечности. Если б автор нарисовал другую картину, если б люди у него только торопились жить, ловить удовольствия, потакать порокам, искать забвения, короче, вели себя, как «положено» вести перед концом света, это было бы понятно и не так страшно. Но то, что они держатся нормально, что через них неспособная примириться с биологическим финалом жизнь празднует свой будничный ритуал и утверждает свои ценности,— это, повторим, оказывает на воображение воздействие, родственное шоковому.
Последовательно исключавший саму возможность неопределенного, тем более двусмысленного «прочтения» нравственного смысла того, что изображает, Шют и здесь называет вещи своими именами. Один из персонажей, допустим, комментирует: «Бывает тупоумие, которое ничем не остановишь. Я хочу сказать, если сразу несколько сотен миллионов человек вообразят, будто их национальное достоинство требует сбросить на соседей кобальтовую бомбу... ну, тут и ты, и я мало что можем сделать. На одно только можно было надеяться— просветить людей, отучить их от тупоумия». Другой выводит из завершающегося катаклизма нелестный для человечества «урок»: «Никакой это не конец света. Конец только нам. Земля останется такой, как была, только нас на ней не будет. Смею сказать, она прекрасно обойдется без нас... Быть может, мы были слишком глупы и не заслужили такого прекрасного мира». И т. д. По логике вещей, во всем этом нет никакой необходимости: показанное говорит само за себя красноречивее любых пояснений и комментариев к нему. Если такие формулы и имеют смысл, то, видимо, на правах прямого назидания в рамках романа-предупреждения. Правда, все подобные суждения переданы действующим лицам, воспринимаются как их личная эмоциональная реакция на события и поэтому не производят впечатления чего-то неорганичного, чужеродного для поэтики романа.
Наконец еще одна немаловажная особенность. Гибель человечества дана в романе крупным планом, через описание последних месяцев жизни и ухода в небытие нескольких людей если и не идеальных, то, безусловно, симпатичных, достойных и по-своему прекрасных, потому что в каждом из них персонифицированы простые, исконные и пока единственные в мироздании человеческие .ценности. Исчезновение человека, по Шюту,— это прежде всего исчезновение целой телесно-духовной вселенной, нравственно-интеллектуального космоса. Интуитивная догадка, что это так, и лежит, возможно, в основе странных, на взгляд нормального человека, поступков некоторых действующих лиц — вроде верности сгинувшей в северном полушарии жене. Дух так же противится уничтожению, как и плоть, и так же торопится запечатлеть себя вопреки неминуемому: «Просто я до самого конца хочу поступать, как должно».
В книге о настоящей войне («Крысолов») перед героями маячит надежда на спасение, развязка их судьбы непредсказуема. В книге о войне вымышленной («На берегу») конец однозначно предвидим и неизбежен, выхода нет, надежды тоже. Обозримое будущее представлялось писателю чудовищней всех ужасов пережитого прошлого и длящегося настоящего. Глядя из сегодняшнего дня, можно, разумеется, видеть, что Невил Шют не был свободен от известных иллюзий и стереотипов политического мышления своего времени — читатель их отметит, но проницательности ему было не занимать. Впрочем, малый налет сентиментальности и старомодной чистоты рисунка с течением лет придает его лучшим книгам своеобразное очарование, а уж мастерство рассказчика и честность художника не дают им кануть в забвение. Бестселлеры тем хороши, что их читают многие. Можно надеяться, что романы Шюта будут читать и тогда, когда обе мировые войны, еще больше отдалятся во времени, а ядерное противостояние отойдет в глубокое прошлое: как-никак, люди во всех поколениях любят драматические истории и страшные сказки.