Анатолий Знаменский
БЕЗ ПОКАЯНИЯ
© Оформление художника В. Сафронова
© Фото Н. Кочнева
Эта повесть (первоначальное название «Обжалованию не подлежит») написана в 1963 году. Тогда же предлагалась писателем в некоторые московские журналы. Одобрительные оценки рукопись получила, в частности, в «Новом мире» и «Юности». Однако публикация не состоялась.
После этого автор отправил повесть В. П. Астафьеву, товарищу по Высшим литературным курсам, который откликнулся коротким личным письмом. Мы публикуем его (с незначительным сокращением) с разрешения Виктора Петровича.
«Дорогой Толя! Я недавно вернулся с севера, ездил за Красновишерск по делам. Перед самым отъездам получил от тебя бандероль. Ночью заглянул в рукопись, хотел пробежать первую страницу и — не оторвался, пока не прочел всю повесть. Читал до 3-х часов и потом уснуть не мог, так «неспатый» и на пароход ушел. Здорово, Толя, очень здорово! И не потому, что «кукушка хвалит петуха…».
Это у тебя вообще лучше всего… И ничего, что ее не печатают. Пусть лежит. Главное, что она есть, лежит, а остальное — «дело шешнадцатое»… Тут — как бы само писалось. Нечего выдумывать и лукавить.
Спасибо тебе, спасибо! Хорошо, что ты преодолел себя, превозмог. Это твоя победа над собой. Может, самая важная в твоей жизни, хотя ты того и знать не мог…
Душа неповинная смерти не боится.
1
Военная зима 1943 года.
Крайний Север. Ухто-Печорские исправтрудлагеря…
Зона.
Над сугробами и ветровыми застругами тихий голубой рассвет…
Нет, стали бы другие рассказывать — ни за что не поверил бы Ленька, что одна-разъединственная минута может так вот запросто решить человечью жизнь. Не в окопе под бомбежкой, а здесь, в глубоком тылу, в таежной глухомани… А теперь — на собственной шкуре узнал и убедился, можно сказать.
Короче, конвой еще не принял черного строя за вахтой, бригадиры еще не разобрали толпу по четверкам, когда стало ясно, что они трое — Ленька Сенюткин и еще двое «фитилей» из пятого барака — явные отказчики.
Ну, те двое были доходяги, лагерные «огни», ясно. Они приплясывали в кордовых «ЧТЗ» на ледяном насте, втянув головы в бушлаты, засунув руки в рукава чуть не до локтей, и никакая сила не могла вытолкнуть их от железной вереи вслед замыкающему, в предзонник. Их убивал лютый мороз, у них коченели ноги, руки и лица — со стороны видать. А Ленька еще не дошел, стоял нараспашку: и ворот гимнастерки, хотя и замызганный, у него был небрежно расстегнут на три пуговки, и шапка сбита на ухо, — возьми-ка его голыми руками! Только смугловатая и сильная на ощупь кожа на груди взялась пупырышками да чуял он все же сатанинский мороз: нехорошо заходилось сердце и мелко, по-собачьи дрожали высохшие с голоду икры… Душа у него стыла, а так ничего.
И вот тогда-то нарядчик Гришка Михайлин, делавший развод, — а он даже по должности не терпел отказчиков, — закусив бритую губу, сатанея от ярости и предчувствия чего-то особенного (он-то знал, чем все кончится…), вдруг ринулся на них медведем.
— Не пой-де-те?..
Он выбрал почему-то его, Леньку. Наверное, потому, что хорошо знал. Ленька Сенюткин, «брянский волк», сроду еще не оставался в зоне, не марал Гришке строевых сводок в спецчасть.
Пробормотав ругательство, он с разворота, с коротким выдохом хватил Леньку в ухо тяжелым кулаком в мягких шоферских крагах с расписными отворотами, — хватил так расчетливо, что исхудавший, зеленый от мороза Ленька пером отлетел шагов на десять в глубь зоны, в объятия коменданта Драшпуля.
Зарябили в глазах сосновые жерди, зоны с белыми хохолками поверху, колесом по небу встала лилово-черная радуга.
— В первую его, с-суку! — заревел Гришка.
А Драшпуль уже поймал на лету потерявшего равновесие Леньку и повел, точнее — понес за шиворот в дальний угол зоны, к изолятору. В первую, самую кондеистую камеру…
Ленька между тем переводил дух и ждал, что Драшпуль, бывший балтийский моряк и насильник по делу, отвесит ему еще пару оплеух, готовился получить их на глубоком вдохе, чтобы не так задохнуться, но все обошлось. Расчетлив был хохол, силы берег, да и нес Леньку как-то брезгливо, словно недобитую лягушку, не хотел прикасаться к его вонючему бушлату с прожженной полой.
Двери в изолятор — железные.
Не успел Микола Драшпуль звякнуть засовом с той стороны, как оглохший было Ленька услышал оголтелый, с визгом, лай в несколько собачьих глоток, затем странную, недолгую тишину и — сдвоенный залп на вахте.
Кранты, значит… Ну, ясно, теперь это просто. По военному положению ухлопали тех двух, из пятого барака…
…А пр-равильный все-таки человек Гришка Михайлин!
Нарядчиков, этих собак, Ленька перевидал на веку — не сосчитать. Но таких сметливых и добрых, медикованных[1] чертей попадалось не густо.
Ка-а-ак он его вдарил! С виду — вроде убойно, насмерть, а на самом-то деле — для понту. Это же надо — уметь сообразить в горячую минуту и махнуть так, чтобы человек отлетел не меньше как на десять шагов, за пределы досягания вохры! Артист! Человек, хотя и фраер…
Вообще-то он — бывший партийный, из двадцатипятитысячников, Гришка. И в жизни разбирается, хотя «бытовик», а не «фашист». Сидит уже не один год, и возраст у него за сорок.
Ухо вот болит только, черт!
Ленька потрогал скрюченными, нахолодавшими пальцами верхний хрящик уха, размазал по щеке мокрое и молча уселся на табуретку, забытую Драшпулем. Табуретку этот морской хохол еще унесет, хоть посидеть на ней малость — в ногах-то правды ни хрена нету…
Все бы ничего, но ухо вот лопнуло не ко времени. Граммов десять крови потеряешь, а ее и так мало, и жидкая она, мороза не выдерживает, стынет, подлюга! Не понимает, что больше человеку не на что надеяться!
В этой первой камере надо тепло беречь не хуже, чем на тракте, где полярный ветер кричит: «Сею-вею». Первая — она дальше других от печи, и стены у нее цементные, с солью, постоянно мокнут. Филоны из жулья, которые первыми обживали новый кондей, так и брехали, что соль эту в цемент будто бы специально клали для устрашения и пользы дела. Но это — пустой треп. Ленька, рабочий человек, понимал, что никакой такой бесчеловечной мысли у начальства не могло быть. Просто кондей возводили по-скоростному, невзирая на зиму. И чтобы бетон схватывался как следует, не промерз в худом тепляке, присаливали замес согласно строительным правилам…
Ну, ясно, технология себя оправдала! На тыщу лет залили метровые стены, теперь хоть из пушки по ним лупи. А сидеть в этих стенах — дохлое дело.
Войдешь со двора в цементный ящик — вроде терпимо, да и по градуснику никак не меньше десяти градусов тепла. Но полчаса просиди — и все твое мясо, какое еще осталось с прошлого срока, и вся кабаржина рассасываются, принимают наружную температуру, и ты уже не человек, а земноводное. (По зоологии когда-то учили в детдоме, будто у лягушки в теле и в крови — температура окружающей воды…)
Ленька глянул на серую, в ссадинах стену и поежился. Ее покрывала мельчайшая потная изморозь: наружная стужа выжимала влагу. В дальнем промерзшем углу цвел радужный орел, там висели редкие рябые капли, медленно, будто нехотя, скатывались вниз.
Короче, жив ты, уцелел и на этот раз, Ленька Сенюткин, Иван Мороз, Виктор Синицын. Три фамилии успел нахватать по молодости лет да еще прозвище «брянский волк», и за троих-четверых тебе и отламывается в жизни.
Уцелел ты, одна минута тебя спасла, благодаря сообразительности лагерного придурка Гришки… Ну, ослаб ты, стал у костра подгорать, как заправский фитиль, но нельзя, брат, в такое время в отказчики лезть — война! Все силы напряжены, режим тройной! С нынешнего лета такое вот дело началось, с Косого Балухтина.
1
Медикованный (жарг.) — опытный, искушенный в лагерной жизни.