Изменить стиль страницы

Пирогов как на ходулях подходит к нему, стараясь не вдыхать смрад, воротит нос за загородку. Краем глаза он видит блестящий упругий конец щупа, торчащий из оплывшей, растрепанной, как капустный кочан головы. Нет Михаилу покоя и после смерти. За какие грехи земные, за какие тяжкие?

— Пуля вошла за правым ухом и остановилась в области лба над левым глазом, — учительски диктует Бобков. — Если бы господь бог создал наши головы по образу чемодана, то пуля прошла бы почти по диагонали. Взгляните, в этом легко убедиться.

Корней Павлович бросает короткий взгляд на изголовье гроба. Конец спицы хищно сверкает в свете лампы-десятилинейки. Все остальное бесформенно, цвета ночи. Вдруг вспоминается школьный гербарий с бабочками на булавках с ромбовидными гнутыми шляпками. Люди и бабочки! Люди и чемоданы! В чем их различие?

Отступив на свежий воздух, он достает крупную копию схемы, сделанной тогда на склоне: жирная точка — камень, огуречик — тело, палочка — вытянутая рука. В верхней части огуречика рисует прямоугольник. Чемодан так чемодан. Это даже удобно. Он соединяет два угла прямой линией. Пунктиром продолжает вниз и вверх. Пуля прилетела почти со спины. Выходит…

Ничто пока не выходит. Поспешность нужна при ловле блох. Нельзя мотаться из крайности в крайность. Нужно не новую версию строить, а постепенно разрушать старую. Именно разрушать, и на ее месте по крохам лепить вторую. Иначе с водой выплеснешь и ребенка.

— Не понимаю, как он руку завернул.

— Можно завернуть руку, можно — голову, — отзывается Бобков. — Но тут не было ни того, ни другого. Выстрел произведен на расстоянии от десяти и больше метров.

— Помедленней, пожалуйста, — слышится Варварин голос из-за ширмы. Пирогов не различает кому он принадлежит, так велико волнение.

— Это не обязательно. И вообще, не надо писать, — говорит он. И Бобкову: — Пулю. Пулю извлекайте быстрей. Она многое объяснит. Верно говорю.

У ширмы, застыв истуканами, стояли старики-понятые. В глазах Большакова бледно светилась тоска. Где уж был он мысленно, того клещами из него не вытянешь. Бывший партизан Сидоркин бычил крутолобую голову, глядел осуждающе, даже враждебно, но тоже молчал.

Пирогов хотел пройти мимо, побыть один, покумекать над новыми подробностями дела, но переборол себя: опять нетерпячка… Тронув Большакова за рукав, он знаком показал, что просит его отойти в сторонку, Сидоркин сердито повел глазом, но тотчас, не мигая, опять уставился на Бобкова.

— Слышал, по молодости бывали вы на Пурчекле, — сказал Корней Павлович негром ко.

— Бывал, язви ее… А чо?

— Старики байку бают, что нет оттуда возврата. Кто попал на Пурчеклу, считай, на тот свет попал.

— Брехня. Резвого жеребца и волк не берет.

— Резвого! Значит, все-таки что-то есть?

— Места там мозглявые. Гнус и камень. Кругом чернь лешачья. А потом — лысо. Как шапка, снутри если смотреть.

— Сейчас бы дорогу нашли туда?

— Давно было дело. Но, кажись, нашел бы. От Муртайки…

— От Горелого кедра?

— Верно. А ты никак туда метишь?

Пирогову вопрос этот лишним показался. Чтоб не отвечать, он снова потянул за собой старика. У стола Ирины Петровны серел в темноте мешок. Не мешок, а сумка брезентовая. С ремнем для переноски через плечо. Корней Павлович вынул из нее фигурку Будды, найденную у Сахарова. Поставил сбоку от лампы. На белые листки протокола.

— Ах, красота-то, — оживился Герман Ильич и точно споткнулся. — Ну-ка, ну-ка! — Наклонился, глядел долго. Склонял голову то к одному, то к другому плечу. — Похож! Похож, язви его…

— На кого похож? — уточнил Пирогов.

— Так на этого ж… Там стоял. На Пурчекле. В храме.

— Вы ничего не путаете?

— Скажешь… Я их спутался, сейчас мороз не прошел.

— Вы бы их в мешок… Вы ж за богатством ходили.

— На воровстве богатства не сделаешь.

— Это как посмотреть. Откуда ж его брали и берут?

— Не нашей чести такое богатство. Кабы самородок или песочек. Ничейный!.. Приносили наши проныры и то и другое. А тут ведь вещи. У них хозяин должон быть.

— Хозяин, — иронично повторил Корней Павлович. — А скажите, Герман Ильич, вы Сахарова давно знаете?

— Пожарника, что ли? Да как знаю — глазом видал. Он после войны, как красные пришли, объявился.

— Говорят, он партизанил тут.

— Зря не скажут… А вон — Сидоркин. Он знать должон. Он тут воевал… Ах, красота какая! — Погладил робко фигурку Будды. Отдернул руку, точно обожгло ладонь. — Ужли из золота чистого?

— Позолота сверху. Внутри медь.

Корней Павлович спрятал фигурку. Достал кувшинчик. В ламповом свете засверкал он колючими лучиками. Желтыми, голубыми, красными, зелеными. Как звезды по чистому небосводу. Как дорогой камень под солнцем.

За ширмой раздаются тупые удары. Будто по дну наполненной бочки. Страшный, холодный звук!

Пирогов обходит ширму. Старик Сидоркин стоит вполоборота к Бобкову, мрачный, не одобряющий происходящее. Корней Павлович бросает коротким взгляд на склонившегося судмедэксперта. У Бобкова какая-то заминка. А может, свой профессиональный интерес. Пирогов останавливается возле старика-партизана.

— Виноват, вы можете ответить мне на пару вопросов?

Сидоркин насупленно поворачивается к нему.

— Вы помните партизана Сахарова?

— Того, который убег?

Новость всей деревне известна. Нашумели тогда с Сахарихой.

— Почему он убежал?

— Тебе лучше знать.

— Он был в партизанах? Или так — молва?

— Был. Только ведь и Васька Князь в партизанах был.

— Какой Князь? Тот самый, что паскудил здесь в тридцатые?

— Он самый.

— Невероятно.

— Чего ж тут такого. В октябре семнадцатого во всей области сотни большевиков не было. И около тысячи других партийцев отиралось. Васька и не скрывал, что он эсер… Посля войны крестьянствовал. Хозяйство крепкое завел. Говорили, повезло ему в войну: будто бы нашел он золотишко… Дом новый поставил, десяток коров, табунок лошадей, плуги, бороны железные, жатку купил… А тут колхозы начались. Вот и взыграло горячее нутро, собрал дружков и — пошел гулять.

— Вроде неглупый мужик, а такую ересь придумал. — Пирогов недоуменно пожимал плечами. — На что рассчитывал? Какой смысл в разбое?

— Смысл, говоришь? Смысла не было. А была злоба: кусать, рвать, палить… Слепота… Пацанами поймали мы гадюку. Растянули на пне и голову отсекли топором. Чисто так. Лежит голова, челюсти пленочкой соединены… Один из нас возьми и сунь ей палец. Подразнить. Вроде как не страшная ты теперь. Пасть-то и разинулась.

— Да ну?

— Нс видал бы сам, не поверил бы. Но ведь видал! Так какой тут смысл был? Голову к хвосту не приклеишь. Но такая природа у твари. И у Васьки такая.

«Природа» мало что объясняла, но Пирогов не стал поправлять старика. Даже подыграл:

— А у Сахарова какая природа? Чем он занимался в отряде? Пулеметчиком был? В разведку ходил?

— Жратву доставал. Овечек, муку…

— Выезжал из отряда?

— А как же заготовлять-то?..

— Корней Павлович, — зовет Бобков. — Я, конечно, прошу простить меня, но вам это небезынтересно увидеть бы. Где понятые?

Пирогов быстро входит внутрь ограждения. Врач стоит распрямившись. Длинный от подбородка до носков ботинок, клеенчатый передник тускло блестит в свете десятилинейной лампы справа, фонаря — слева, как припыленная медь.

— Слушаю. — Пирогов старается не дышать и не смотреть вниз. Бобков берет хирургические щипцы, напрягается, склоняясь над гробом, замирает, будто прислушивается, думает: правильно ли делает. Щипцы соскальзывают, щелкают вхолостую.

— Понятые.

Коротко рванув, врач распрямляет спину, демонстративно поднимает руку. На конце щипцов, как в птичьем клюве, темнеет комочек. Бобков накрывает его марлевой салфеткой, протирает, протягивает для обозрения. Глазам Пирогова и оробевших понятых предстал продолговатый заостренный предмет. Пуля! Не округлая пистолетная, а длинная, стального отлива винтовочная пуля, похожая на те, что венчали восемь патронов с таинственной маркировкой «кайнокъ».