Изменить стиль страницы

— А что еще я мог? И закона нет — за цветы. Там не заповедник.

— Ты все мог! Ты же Кудияш — мировая знаменитость! Если бы ты потребовал!.. Да узнать фамилии, ты бы прилетел, где они работают, рассказал бы — чтобы им никто руки не подал! Чтобы бойкот!

— Тоже так нехорошо — спекулировать своей знаменитостью.

Костя и вправду никогда не требовал никаких привилегий, не просил к себе особенного отношения — и привилегии ему давались, и отношение всегда бывало особое, но без его просьб.

— Почему — спекулировать?! Использовать для хорошего дела! Ты ж не просишь, чтоб тебе продали экспериментальную модель!

Это намек на отца с его любимой красной «анитрой». И Костя тотчас заступился за отца:

— Папа тоже не просил, ему сами предложили. А ты бы, между прочим, если б могла, не вылазила из-за руля!

Зря Костя об этом. У Дашки горе, а он ей припоминает какую-то чепуху.

— А ты!.. А ты!..

Дашка выбежала, хлопнув дверью. Ну вот, разругались не из-за чего. Косте было жалко Дашку и совестно: надо было с нею сейчас поосторожней.

И ведь согласен Костя с сестрой: нельзя так все прощать. Только он не знает, что делать. Воспитывать, как говорила Нина? Что же их воспитывать, если уже взрослые люди? Как говорил Сапата? Революция в человеке? Он тоже не знает, как ее устроить, революцию в человеке.

Так что же с ними делать?

Вот даже Дашка его не понимает. И Нина — по-другому, но тоже не поняла…

Костя взлетел на крышу, уселся рядом с аистиным гнездом. Кстати, конек крыши — единственное место, где Костя мог сидеть: ногами упрется в один скат, а крылья спускаются вдоль противоположного.

Гаврик и Гуля — оба сидели на гнезде. Цыплята их уже вылупились, аистята то есть, и работы прибавилось: прокормить прожорливую ораву. К вечеру наконец устали, и аистята заснули — законный отдых. Гуля уже устроилась спать. Она лениво посмотрела, кто прилетел, убедилась, что свой, и отвернулась, спрятав голову под крыло. А Гаврик еще тянул шею, разглядывал с крыши окрестности… Правильно сказала Дашка: звери легко верят людям — за это их и бьют часто. А не слишком ли верит людям Гаврик? Улетит за море — что с ним случится там? Подойдет доверчиво, а его по голове? Не хотелось думать об этом.

— Ну что, брат Гаврик, жизнью доволен? Все идет как надо? Дети вылупились, корма много. Потом полетите все вместе в Африку.

Костя говорил тихо, монотонно, чтобы не беспокоить Гулю и маленьких. Гаврик прислушивался.

— Хорошо тебе. Аистом быть просто. И среди других аистов ты всегда свой. Всегда они тебя поймут.

Гаврик прислушался. Потом важно кивнул головой.

— Согласен, да? Я не жалуюсь, я не хочу быть другим, нормальным. Только одиноко иногда. Я же люблю всех своих, и меня все любят. А все равно иногда чужой — и ничего не сделаешь.

Гаврик опять кивнул.

— Поговорили, да? Ну спи. Завтра тебе работы много.

Гаврик кивнул, потом опустил голову, но не спрятал ее у себя под крылом, а засунул куда-то к Гуле, Костя посмотрел и стал еще более одиноким.

Подъехал отец на своей красной «анитре». Но сегодня Косте не хотелось на благополучный семейный ужин. Он оттолкнулся от крыши и полетел.

Сначала он поднялся к закату и долго не упускал солнце, оседлав над озером восходящий поток. Вечером озеро отдает тепло. А когда солнце все же ушло, заскользил вниз, в белую ночь.

Рассеянный свет белой ночи сеялся с неба как мелкий дождик. Его хватало на то, чтобы высветить воздух, но внизу все потемнело и слилось. Зелень лесов стала черной, поляны серые, озера сиреневые. Мелькнула призрачной белизной грунтовая дорога.

И вдруг Костя понял, что в одиночестве есть свое горьковатое счастье: вот так скользить над лесом в белесом воздухе, когда кажется, что ты один на свете, и красота не блекнет оттого, что некому ее показать — наоборот, только в одиночестве можно проникнуться ею целиком. А если вдруг внезапный выстрел снизу из тьмы? Только минуту было тошнотно от чувства, что он живая мишень; только минуту, а потом прошло — почему-то сегодня не очень страшно и под выстрел.

В бесшумном совином полете Костя проносился над самыми вершинами деревьев, близкий лес мелькал внизу, и это завораживающее мелькание создавало иллюзию предопределенности полета: только вперед, ни свернуть, ни остановиться, чтобы текли навстречу черные свечи деревьев, деревьев, деревьев. Даже если под выстрел — только вперед. Закричала вдали электричка, и крик ее был как крик ночной птицы. И казалось, что тело теряет четкие очертания, текучий легкий сумеречный воздух проникал не только в легкие, но и впрямую через кожу, крылья делались тоньше и шире — и вот уже нет отделенного от серебристой ночи Кости, он слился, он везде, он всего лишь легкий ночной бриз. Так бы и лететь, и лететь, и лететь… Исчезать, исчезать, исчезать…

С трудом сбросил он наваждение и повернул к сигнальным огням над родным домом.

Попугай Баранов встретил его криком: «Явился — не запылился!»

Глава седьмая

Прошло дней пять, а письмо от Сапаты не приходило. Косте тоже было интересно, как знаменитый скульптор его изобразит — для начала хоть на рисунке. Ну а мама спрашивала Дашку по нескольку раз в день — в доме всей почтой заведовала Дашка. Но ей было не до писем, она по три раза в день наведывалась на Цветочную поляну — бывшую Цветочную, — все надеялась, что вернутся зяблики. Зяблики не возвращались, Дашка нервничала и на мамины расспросы о письме уже огрызалась. Поэтому Костя как-то днем вышел к почтовому ящику сам, но оказалось, его опередили: там он застал и маму, и почтальоншу Антонину Николаевну, которую знал уже много лет. Обе рылись в объемистом, похожем на сундук с прорезью почтовом ящике, приставленном ко внутренней стороне забора рядом с калиткой.

— Ну вот видите, — горестно воскликнула мама. — Я же говорю, нет! Я же смотрела!

— Но я сама опускала, Татьяна Дмитриевна, хорошо помню: такое большое, плотное, и сверху над адресом написанным напечатано не по-русски.

— «Отель Астория» там напечатано.

— Вам лучше знать, Татьяна Дмитриевна. А я-то не по-русски не понимаю. Напечатано. Сама опустила. Вы не вынимали, Константин Петрович?

— Да, Костя, ты не вынимал?

— Ну с чего бы я скрыл!

— Представляешь, заказная бандероль от Сапаты. Я жду-жду обещанного рисунка, наконец позвонила к нему в «Асторию», он говорит, давно послал.

— Послал, правду он сказал! Я помню, уж два дня как сама опустила.

— Вы бы молчали, Антонина Николаевна!.. Представляешь, Костя, пропала бандероль. Он послал заказной, и Антонина Николаевна обязана была отдать в руки под расписку, а она бросила в ящик просто так!

— Да ведь звонила я, Татьяна Дмитриевна! Звонила я. Никого. Вы, наверное, ушедши, Дашенька тоже по своим делам, Константин Николаевич куда-то улетевши. Сидел один вон аист, как сейчас на крыше, так ему же не отдашь под расписку. Я и бросила в ящик, думала, быстрее получите.

— Вы совершили большую ошибку, Антонина Николаевна! К нам ведь приходят не пустяковые письма: поздравляем, целуем! Это очень ценная бандероль: от знаменитого скульптора, с его работой. Очень ценная!

— Нет, Татьяна Дмитриевна, скульптуры там не было, только бумага.

— Правильно: бумага. Он прислал свой рисунок. А каждый его рисунок — уникальная ценность! И кто-то, значит, вытащил из ящика. Вы понимаете, что значит знаменитый скульптор, мировая величина?! Что он ни сделает, сразу расходится по музеям и коллекциям! Я вами очень недовольна, Антонина Николаевна, вы не выполнили свой долг!

— Так ведь хотела как лучше…

— Вы обязаны были отдать в руки и под расписку! Вот ваш долг. А вы не отдали в руки, вы бросили в почтовый ящик — значит, не выполнили долг. Уж я не буду жаловаться вашему начальству, хотя многие на моем месте пожаловались бы: ведь рисунок самого Сапаты! Я не буду жаловаться, но больше никогда так не делайте.

— Извините, Татьяна Дмитриевна, хотела как лучше…