Изменить стиль страницы

…И пожалуй, мне досадно, что Костя запретил сестре пожаловаться отцу.

* * *

Да, отныне мир вокруг Кости изменился: под каждым деревом может притаиться охотник, которому так приятно застрелить большую птицу. Особенно в сумерках, когда трудно разглядеть, кто летит.

Надо было бы уже спать, а Костя все сидел и сидел, думал и думал. Сначала об охотниках, о непонятном ему удовольствии от убийства. Потом о себе. Себя он тоже не очень понимал: почему он приказал Дашке молчать, почему не захотел, чтобы объявили тревогу и поймали браконьера?

Ну конечно, он стыдился привычки отца по всякому поводу поднимать шум. Но ведь сегодняшний повод — не всякий! Совсем особенный повод!

Неужели помешала глупая стеснительность? Не хотелось признаться, что кто-то способен в него выстрелить? Наверное, дело в этом. Не жалость же к браконьеру. Если бы не было стыдно перед Дашкой менять свое же решение, Костя пошел бы к отцу и рассказал. Но не пошел и не рассказал.

Лег наконец спать, и снялось ему, что тот же браконьер застрелил Гаврика. А кто виноват? Костя виноват! Противный сон.

Глава четвертая

Костя хотел было с утра полететь в соседний детдом, куда он наведывался часто, тем более что накануне ему пришла мысль, что он может покатать Нину, воспитательницу младшей группы, точно так же, как катал Дашку. И почему такая мысль не приходила раньше?

Хотел, но позвонили из Эрмитажа и напомнили, что он обещал быть на открытии выставки Энрико Корсини. Точно, обещал, а Костя и забыл совсем. Не очень его тянуло освящать своим присутствием очередную церемонию, и сама выставка почему-то заранее казалась неинтересной, хотя и не видел он до сих пор ни одной работы этого Корсини, но раз обещал, пришлось лететь.

На открытии, кажется, должен был быть сам художник — что-то Косте говорили, когда приглашали в первый раз, — и потому он срезал в саду три розы. Костя с детства не любил обычая дарить срезанные цветы, обычай этот казался ему варварским, и он никогда бы сам не срезал в подарок розы, если бы не странное свойство его личности — тоже известное с раннего детства: цветы, побывавшие в его руках, стоят потом в вазе очень долго, по нескольку месяцев, а такие, как розы, которые срезаются с черенками, если их посадить в землю, укореняются. Так что Костя нес с собой в подарок три куста ярко-голубых роз сорта «Константин Кудияш» — один японский селекционер вывел их в подарок к Костиному десятилетию.

Костя тщательно завернул розы в целлофан, чтобы не растрепал ветер по дороге, и полетел. Гаврик отправился было с ним, но увидев, что Костя не летит на болото, а упорно уклоняется в город, повернул домой. Однажды Гаврик слетал с Костей в город, но что-то ему там не понравилось, и с тех пор его в город не заманишь.

День был солнечным, а потому особенно контрастно выделялось серо-коричневое облако над Ленинградом. Интересно, что в городе сейчас тоже солнце, и кажется, что небо голубое, и только со стороны видишь, что значит голубизна по-городскому.

Впрочем, такие же неподвижные облака стоят над островами в океане, для них даже придумано красивое латинское название: кумулюнибус! Так что дело не только в заводских дымах и автомобильных выхлопах, но и в естественной циркуляции атмосферы над более теплым участком земли. Но, конечно, к ленинградскому кумулюнибусу дыма и бензина подмешано изрядно — сразу чувствуется, когда подлетаешь. Зато и восходящие потоки очень мощные, а потому Костя считал хорошим тоном от самой черты города до Эрмитажа — или до другого места, в которое он направлялся — пари́ть, ни разу не взмахнув крыльями.

Когда Костя начал летать, правительство подарило его семье дом за городом; дом, в котором они и сейчас живут, потому что ясно, что в городе летать трудней, да и опасно: одни провода чего стоят! (И как только не бьются городские птицы? Единственное их спасение, что маленькие!) Потому Костя летал в Ленинград нечасто, хотя вид сверху очень любил.

Он летел высоко, так что видел город почти весь сразу — и Неву, сначала текущую на север, а потом резко поворачивающую на запад и почти сразу начинающую делиться на рукава: она всегда напоминала ему рукоятку гибкого душа; и как упавшие с душа капли — лужицы прудов, отбившиеся в стороны струйки каналов; и новые дома — пунктиры, и старые дома — соты с отверстиями дворов; разбросанные в беспорядке зеленые пятна садов — родные островки, где всегда можно отдохнуть; подкрадывающиеся к самому центру лишаи полос отчуждения с тоненькими, как проволочки, железнодорожными путями; каменные площади, гулкие, как колокола; золото Исаакия, золото Адмиралтейства, золото Петропавловки; и оживляющее картину вечное броуновское движение крошечных, но упрямых частиц — по дну улиц, по колоколам площадей.

Эрмитаж — сложные соты, построенные вокруг главного и боковых дворов. Костя подумал, что если бы цари могли летать, они бы позолотили крышу своего дома, а так, раз ее толком никто не мог видеть, она осталась просто оцинкованной, хотя и вся в каких-то башенках, а края обозначены шеренгами статуй. Но все же не золотая, а жаль. Снижаясь, он пролетел над дворцом и развернулся над Невой, заложив глубокий вираж. Как всегда, от реки манящая прохлада. Приземлился он в висячем саду за Ламотовым павильоном, чтобы избежать общего входа, где сразу собралась бы толпа поклонников и просто любопытных.

Встретил Костю старый знакомый — Геннадий Алексеевич; он, кажется, здесь главный экскурсовод, ну или что-то в этом роде. В Геннадии Алексеевиче добрых два метра роста, и Косте раньше казалось, что иначе экскурсоводу и нельзя: ведь, чтобы тебя видели и слышали, нужно возвышаться над толпой слушателей. Вполне простительная наивность, ведь хотя Костя много раз бывал в Эрмитаже и в других музеях тоже, но всегда в такое время, когда не пускают публику. Вот и сегодня прилетел за час до открытия.

— Здравствуй, Костя, здравствуй!

Из-за своего большого роста Геннадий Алексеевич не сутулился, а, не сгибаясь, склонялся вперед всем телом, напоминая живую Пизанскую башню. Совершенно непонятно было, почему он не падает, но Костя, хотя и знал Геннадия Алексеевича давно, все-таки инстинктивно отодвигался: вдруг когда-нибудь да рухнет.

А Геннадий Алексеевич и не замечал всей рискованности своей позы, клонился вперед все сильнее.

— Рад тебя видеть снова. Ну пойдем, пойдем. Посмотришь выставку, пока никого нет.

Костя поспешно двинулся. На ходу Геннадий Алексеевич принимал вертикальное положение, так что шел с ним рядом Костя без опаски.

До чего же приятно просто идти по Эрмитажу! Концы крыльев задевали пол, но если на земле, да и дома, всегда можно за что-нибудь зацепиться концевыми перьями, так что приходится все время смотреть под ноги, то здесь беспокоиться не о чем: мрамор плит, лакировка паркетов. И хотя в перьях нет нервных окончаний, Косте казалось, он чувствует приятную полированность пола не ногами, а крыльями. Он нарочно чуть покачивал плечами, чтобы чертить крыльями по полу длинные плавные дуги.

Костя очень любил Эрмитаж. И не меньше картин и статуй ему нравилась мозаика паркетов и лепка потолков, а не меньше мозаики и лепки — вид из окон на Неву. Эрмитаж — это все в целом: и картины, и дворец, и Нева. Потому-то не всякие картины уместны в Эрмитаже, а только такие, которые гармонируют и с паркетами, и с видами из окон. А современные часто не гармонируют — из-за этого-то, наверное, Костя заранее отнесся к работам неизвестного ему Энрико Корсини с некоторым предубеждением.

— Вот здесь он у нас. — Геннадий Алексеевич распахнул дверь, пропуская Костю вперед.

Костя вошел — и словно оказался не в зале, а в небе, в своем привычном небе. Энрико Корсини показывал землю такой, какой ее привык видеть Костя.

Он ничего не произнес, но Геннадий Алексеевич ответил на невысказанный вопрос:

— Он планерист. Был планеристом. Кажется, делал этюды прямо там, наверху. Ну и разбился. Может быть, и не разбился бы, если б больше обращал внимания на управление.