В то время, когда Балакирев смехом заглушал слёзы, шутками облегчал боль от княжеских пинков и затрещин, кувырканьями и прыганьем разминал ноги, избитые палками, в это время приятель его Егор Михайлович Столетов коротал дни в Нерчинске.
По возвращении из Рогервика в 1725 году Столетов проводил время на свободе, потом служил при дворе цесаревны Елизаветы и постоянно вращался в мире сплетен, интриг и разных козней придворных чинов мелкой стати. С этим миром он издавна обвыкся. Он не обращал внимания на то, что аристократы «гордили» с ним, вообще относились к нему, к каторжнику, весьма презрительно, впрочем, не за то, что он был в каторге (в то время многим была она знакома), но за его низкое происхождение. Столетов не обращал внимания на их презрение, он всё-таки продолжал соваться в кружки князя Белосельского, князя Куракина, князей Долгоруковых и др.; находил себе милостивцев, старался быть им полезным. Человек не без способностей, но тщеславный, самоуверенный, болтливый, он скоро поплатился за то, что вновь отдался интригам и сплетням дворцового мира. В 1731 году по розыску за вины Столетова сослали в Нерчинск. Вины его рассказаны по подлинному делу на страницах «Русской Старины» изд. 1873 года, том VIII, стр. 1—27. Он пострадал вообще за связи и службу кн. Долгоруким, за болтовню неосторожную, за сплетни.
В отдалённом Нерчинске он пользовался свободой, был принят в доме начальника, мог заниматься чем угодно, ходить куда угодно; но бездействие, а главное, жизнь вдали от той сферы, среди которой он взрос, скоро его озлобили и вызвали на ряд опрометчивых поступков. Он стал рассказывать важные тайны дворцового быта, хорошо ему известные. Говорил о царевне и герцогине Мекленбургской Катерине Ивановне и князе Михаиле Белосельском, об императрице Анне Ивановне и герцоге Бироне, высказывал сочувствие к цесаревне Елизавете, заявлял надежды на её восшествие на престол и к довершению же собственного несчастия поссорился с комендантом Нерчинска, своим непосредственным начальником. Результатом всего этого были: донос, суд и пытки в Екатеринбурге и страшный розыск в Петербурге; завязалось толстейшее дело, продолжавшееся более года. Столетов, столь же малодушный в беде, сколь самонадеянный и заносчивый в счастии, оговорил знакомых, приятелей, приплёл к делу родную сестру и зятя, являвших к нему во время ссылки чувства глубокой привязанности; клепал и на себя, то запирался, то приносил повинные не только в противных словах, когда-либо сказанных, но даже в мыслях, какие только зарождались в его голове и служили «к умалению чести её императорского величества» Анны Ивановны.
Развязка по своему времени была обыкновенная: 12 июля 1736 года колодник Егор Столетов казнён смертью: отсечена голова на с.-петербургском острове, на [Сытном] рынке. Тело его зарыто по указу её величества там же на Петербургской стороне, близ церкви Спаса Преображения Господня, в Колтовской.
Читатели наши, надеюсь, не упрекнут нас за то, что мы так долго удерживали их внимание на таких личностях, каковы камергер Монс, его сестра, племянники, секретарь, слуги и проч. Без сомнения, достаточно было ясно, что герой заинтересовал нас не потому, что сам по себе заслуживал бы внимание исследователя старины; нет, а потому, что рассказ о нём и о его семействе выдвигает некоторые новые стороны в жизни и характерах Петра и Екатерины, а главное — новые черты для знакомства с Петровским обществом.
Такие личности, как Виллим Монс, более или менее ничтожные в нравственном отношении, но, брошенные случайностью в водоворот дворцовой жизни, поднятые счастием и интригами, придвинутые к императорскому престолу всегда интересны именно в том отношении, что характеристики их дают возможность ближе ознакомиться с обществом того времени, заглянуть, так сказать, за пышные декорации и вообще перенестись в ту среду, в которой подвизались того времени полководцы, денщики, министры, посланники, важные духовные лица и тому подобные деятели, т. е. все те лица, которые делают историю того или другого государства. В отношениях своих к фавориту все они, стоящие, по официальным источникам, на каких-то ходулях, разоблачаются — и мы видим пред собою не автоматов, начиненных громкими фразами панегиристов, — нет, а людей из плоти, костей и крови, живых, то есть с человеческими страстями и слабостями.
Наша русская историческая литература, вообще говоря, мало ещё представляет очерков и рассказов, преследующих одну цель: вскрывать завесу над частным бытом нашего общества за ту или другую эпоху и лицом к лицу ставить с характеристическими его представителями и представительницами. Мы с недоумением и даже с насмешкой смотрим иногда на исследование о какой-нибудь личности, имя которой не попало в те учебники да обзоры, по которым мы узнали родную историю.
Мы осуждаем подчас этих дерзких, которые осмеливаются «останавливать просвещённое внимание достопочтенных читателей и читательниц» на каких-то фрейлинах, статс-дамах, мелких сторонниках какого-нибудь царевича или посвящать многие главы на знакомство с безвестным выродком какой-нибудь немецкой слободы.
Но мы забываем одно: что наша история рано или поздно должна же обхватить общественный и частный быт каждой эпохи со всеми её характеристическими мелочами, по-видимому, но только по-видимому, неважными; что при этом неминуемо должны же мы будем приблизиться к личностям, хотя и не заявившим себя государственною деятельностью, но зато игравшим роль в обществе своего времени; мы забываем, что очень часто какой-нибудь, теперь неизвестный, камергер или забытая фрейлина, или царица, не игравшая роли политической, в лице своём несравненно скорее дадут нам возможность ознакомиться с образованием, с нравственным развитием, с тем кодексом правил и взглядов тогдашних деятелей на общественные приличия, отношения друг к другу, к низшим и к высшим себя и тому подобных нежели все «патентованные» исторические лица. Словом, мы не хотим верить в ту истину, что первые лица зачастую несравненно ярче знакомят нас с общим видом той среды, над которой подымались только некоторые исключительные личности.
Каким-то вполне характерным для освещения всего современного ему общества, хотя, по-видимому, и весьма второстепенным лицом был герой нашего рассказа, очерка, почти исключительно основанного на подлинных архивных материалах. Скажем же ему, Виллиму Ивановичу Монсу, наше последнее прости.
Труп Монса убран с, колеса, снята и голова с позорного кола, и мы, невозмущённые страшным зрелищем, можем со спокойным духом сказать следующее:
Монс есть один из первых по времени номеров в той длинной фаланге фаворитов-временщиков, которые от времени до времени являются в русской истории XVIII века. Для них, за немногими исключениями, ничего не существовало, кроме произвола, направленного к достижению своекорыстных целей, пред ними всё кланялось, всё ползало; для них не было законов, не было правды, не было отчизны...
Монс ещё действовал сравнительно с своими преемниками скромно, робко; он не мог вполне развернуться, не потому, что та, которая дала ему силу и значение, связывала бы иногда ему руки, нет, а потому, что в глазах его постоянно гуляла по спинам именитых птенцов дубина царская либо брызгал кровью кнут заплечного мастера, сверкала секира палача да болталось на виселице гниющее тело какого-нибудь вора-сановника. И всё-таки, при этих нравственных сдержках, фаворит Екатерины Алексеевны восемь лет неустанно нарушал указы, был приточником и прибежищем всякой неправды, имевшей только возможность повергать к его стопам богатые презенты... Кто бы мог подумать, что всё это было возможно при Петре, в его, так сказать, внутренних апартаментах, в продолжение столь многих лет, под сенью тех многочисленных, один суровее другого, указов, которыми он мечтал создать новую Россию, и которые должны были служить руководящими звёздами его птенцам, его сподвижникам.
Петра не стало. И вот главнейшие птенцы его и их ставленники, сильные тем, чем силён был Монс, повели было Петровское общество всё дальше и дальше от народа русского в «мрачную область антихристову», — как выражались поборники старины, но заключим словами величайшего русского поэта А. С. Пушкина: