Изменить стиль страницы

— Гайда, гайда! — послышались дикие возгласы уже чуть ли не над самыми головами мирно шествовавших людей.

Не успела Анастасия Романовна отшатнуться, как увидела уже над собой ставшего на дыбы коня с всадником, озверевшим от бешеной скачки. Ещё бы одна-две минуты общей растерянности и конь обрушился бы на людей. Но конь был рассудительнее всадника, по крайней мере он не повиновался уздечке и, стоя чуть ли не вертикально, перебирал копытами в воздухе...

Первыми опомнились мужчины. Лукьяш успел ухватиться за уздечку и своей тяжестью осадил коня и всадника, а Касьян подхватил падавшую в обморок боярышню.

В сумятице всадник вздумал было проскакать сквозь сгрудившийся народ, и чтобы отцепить Лукьяша, не выпускавшего поводья, он поднял арапник...

— Боярин Глинский, не доводи до греха, убью! — выговорил рында, выхватывая нож из-за сапога.

Всадник в свою очередь оторопел и сошёл с коня. Растерявшиеся люди, увидев, что боярышня Анастасия Романова не покалечилась, отнеслись к событию довольно хладнокровно, но в этом-то хладнокровии таилась страшная гроза. Домашний кузнец Сицких заговорил громко о самосуде, его поддержали все дворовые люди усадьбы. Кузнец уже засучивал рукава, но, к счастью, догадливый Касьян понял, что готовится страшное дело, — «Не сметь! — крикнул он буянам. — Ты, Лукьяш, прегляди, а я снесу боярышню в церковный притвор. На паперти я вижу отца Сильвестра, а он ейный духовник...»

Действительно, шум и беспорядок у самого церковного входа привлекли внимание готовившегося к службе иерея Сильвестра — народного любимца, выделявшегося из всего духовного сословия вдохновенным словом, — и он вышел на паперть. Узнав семью князя Сицкого и Захарьиных, он поманил Касьяна, чтобы тот перенёс не подававшую признаков жизни боярышню в церковный притвор. Тут её маме показалось, что Настя умирает, и она со слезами на глазах попросила иерея дать умирающей глухую исповедь и приобщить её святых тайн. Иерей, зная свою духовную дочь, счёл достаточным произнести во всеуслышание: «Господь, хранящий живых и мёртвых, прости её детские прегрешения». Затем, прикрыв больную епитрахилью, он удалил бесполезно толпившихся в притворе, кроме одной княгини, и вместе с ней стал ждать доктора, за которым поехал Лукьяш.

В это время приблизилась к шумной толпе группа охотников с великим князем во главе. На его вопросительный взгляд Касьян доложил, как всё произошло, и что теперь боярышня находится между жизнью и смертью. Глинский тоже выступил с оправдательным словом: «Я кричал — гайда, а они не послушались».

Недолго думая, Иоанн Васильевич вытянул своего дядю арапником, да так звонко, что ему пришлось укрыться в толпе от дальнейших приветствий. И только для поддержания своего достоинства он выкрикнул: «Ты забываешь, Иоанн Васильевич, что я твой дядя!»

   — А ты забываешь, что я твой царь. Ты мне не дядя, а Ирод, избивающий младенцев, — произнёс вслед ему Иоанн Васильевич. — Кто тебе дозволил топтать людей насмерть? Смотри, есть суд строже моего — народный, насмерть разорвут, тогда и мне не спасти тебя. Где боярышня? В притворе? Глинский, становись на паперти на колени и стой пока боярышня не откроет глаза.

Войдя в притвор, Иоанн Васильевич увидел боярышню на парусинных носилках, что служили для переноски бездомных мертвецов. Лицо её было открыто и оживилось уже настолько, что вновь появился румянец. Иерей читал над её головой страницу из священной книги.

   — Господи, и где это на Руси родится такая красота?! — произнёс без обиняков Иоанн Васильевич, — неужели она русская, какого она рода-племени?

   — Дочь окольничьего Захарьина, родом от знатного тверитянина Кобылы. Она из всех моих духовных детей наиболее чистое дитя, да хранит её Господь. Совсем было помертвела, да видно Господь смиловался, — объяснил иерей Сильвестр. Явившийся доктор попросил присутствовавших не утруждать больную разговорами о ней. Великий князь обошёл больную с другой стороны и ещё полюбовался; она потянулась было поцеловать руку иерея, но Иоанну Васильевичу показалось, что она намерена поцеловать его руку, и тогда он в порыве нежности быстро овладел её рукой и жарко поцеловал, чем вызвал вопросительный и вместе с тем чарующий взгляд молодой девушки, какого он ещё никогда не видел.

Оставляя храм, Иоанн Васильевич пообещал иерею сан протоиерея, если только его молитвами у боярышни не окажется никакого повреждения, а доктора спросил по секрету: «Не слишком ли чувствительная натура у боярышни, не будет ли она и впредь пугаться из-за пустяков?»

   — Ну, государь, когда конь долбит в голову копытами, это не пустяк! — отвечал умный англичанин. — Если лошадь навалится на человека, то и нечувствительный станет чувствительным. Могу сказать одно: через час она будет на ногах, так как крепость её натуры на диво московская!

Иоанн Васильевич пообещал англичанину большую золотую гривну, а с неё и московское боярство, если боярышня действительно встанет через час на ноги.

На паперти великий князь разрешил Глинскому подняться с коленей и как бы простил его, но простил так, что лучше бы тайно наказал.

   — По твоему безобразному пьянству боярышня чуть не отдала Богу душу, за что по справедливости тебя следовало бы опустить из бояр в простолюдины, — заявил он громогласно, чтобы слышали все собравшиеся москвичи, — но во мне сейчас ликует дух милосердия. Оставайся до времени боярином, но садись на козлы и довези со всей бережностью боярышню до дома.

Честолюбивый Глинский был ошеломлён: такой каре не подвергался ни один из близких к престолу людей.

   — Великий княже, прости моё неразумие, — взмолился он, не за себя только, а за всё боярство. — Не ведал я, с кем столкнулся. На козлы же никак не могу. В моём старинном роде кучерского звания людей не было! Твоя родительница вышла из рода Глинских.

   — A-а! Вот какой выискался супротивник моей власти! Погодите, дайте время управиться. Собью я с вас боярскую спесь!

Неизвестно, до каких вершин доросло бы раздражение Иоанна Васильевича, если бы перед ним не предстал князь Сицкий. Лукьяш дал ему знать о происшествии, и он не замедлил явиться к Благовещению в возке, обложенном подушками. Соблюдая порядки, он приветствовал великого князя честь честью и, никого ни о чём не расспрашивая, вывел из притвора свояченицу и усадил в возок.

Возле неё суетилась мама, обратившая на себя внимание Иоанна Васильевича.

   — А ты кто такая будешь?

   — Я Настина мама. Не моя она дочка, а только я с младенчества растила и красоту её соблюдала. Гляди, государь, какую вырастила чистенькую, да приглядную. Берегу её пуще зеницы ока...

Мама насказала бы ещё много хорошего о своей любимице, но остановилась, так как Иоанн Васильевич, обведя глазами своих спутников, выкликнул князя Шуйского. Тот вышел из толпы, дрожа всем телом не то от затаённого гнева, не то от страха перед правителем, настроенном теперь против всякого боярина. Страх его не был напрасен. На его шее ярко блестела большая жалованная гривна на золотой цепочке. Но уже было видно, что молодой великий князь быстро менял милость на гнев.

   — Подай сюда гривну! Недостоин ты носить такое великое отличие. До поскорее, не заставляй меня повторять дважды.

Шуйский вздрогнул, затрясся, но сопротивление Иоанну Васильевичу могло повести к худшей опале. Пыточная изба была недалеко. Боярство уже видело и испытывало на себе явное нерасположение великого князя.

Пока Шуйский медлил, Иоанн Васильевич сдёрнул с него собственноручно жалованную гривну и к общему изумлению своей свиты подал маме этот знак важного государственного значения.

   — Надень и будь моей верховой боярыней. Награждаю тебя за то, что ты вырастила такую русскую красавицу. Перед всеми боярынями ты будешь у меня впереди. Теперь по домам!

Печально было возвращение по домам всего боярства. Шуйские и Глинские и все их родственники были опозорены на виду глазевшей толпы черни. Ещё не так давно дерзкие на руку и на слово Глинские должны были опасаться взрыва народных страстей. Настроенные против них москвичи видели теперь, чего они значат в глазах властелина. Шуйские, сызмальства хватавшиеся за великокняжеский скипетр, должны были довольствоваться собственными посохами — правда, изукрашенными дорогими каменьями, но без всякого символа, без влияния на народные умы.