Война затягивалась. Все были немного раздражены бесчисленными прогнозами на скорейшее и успешное ее завершение.
На стенах домов и рекламных тумбах болтались лубочные картинки с оптимистическими сюжетами. «Как русские солдаты гонят желтое стадо», – ухмыляясь показывала одна: два дюжих молодца со штыками я замахнулись, а от них кубарем по склону горы катятся крошечные испуганные японцы. «Как русский матрос разбил япошке нос», – хвасталась другая: здоровенный кулак и круглое узкоглазое лицо, заляпанное кровью.
Но люди говорили о тысячах убитых и отрезанном Порт-Артуре.
Врагом была не стая обезьянок, а организованная и хорошо оснащенная армия.
И ежедневно, стоило присмотреться, вокруг вспыхивали трагедии, которые были маленькими для окружающих по сравнению с общей бедой – войной, а для каждого их участника надолго, если не навсегда, заслоняли белый свет.
Любимая горничная Ирины Петровны, Дашенька, неделю ходила заплаканная и разбила не один стакан: забрали ее жениха, служившего в соседнем галантерейном магазинчике. «Его убьют! Он сломает очки, и его сразу убьют. Он беспомощней младенца!» – причитала она.
Уехал повар, а новый никак не мог угодить мадам, и у нее то ли от этого, то ли от враз нахлынувшей жары было постоянно скверное настроение.
Брату Ивану управляющий материнским родовым имением Хижняки писал о брошенных крестьянских хозяйствах, о разладе в усадьбе, с которым все труднее справляться.
Некоторые хорохорились, говоря, что победы японцев на море не удивительны, они, мол, прекрасные моряки, вот кабы на суше, то мы бы им показали…
Назначение в госпиталь почему-то затягивалось, и Катя уехала на дачу Храповицких. Как было бы там чудесно, если бы отдых не отравляло гнетущее ощущение тревоги и ежедневное ожидание призыва.
Когда было жарко, ходили купаться. Кате становилось смешно смотреть на себя в новом модном французском купальнике. Пока сухой, юбочка пышная и кружева топорщатся, а выйдешь из воды – облеплена пестрым шелком как мокрая курица и косы не помещаются под купальный чепчик…
Вместо песчаного пляжа загорали на зеленой лужайке. Здесь расстилали серое шерстяное одеяло, и Катя читала все, что попадалось под руку. Еще раз перечитала «Войну и мир», удивляясь тому, как она изменилась за два года.
Вспоминался Киев, бело-голубая девичья комната на втором этаже особняка Лесницких. Вот теплый ночной ветерок раскачивает лампу, висящую на длинном шелковом шнуре, а в белом стеклянном шаре колышется белый петроль и кажутся ожившими голубые рыбки, нарисованные на внутренней стенке; пламя горелки освещает два круга от абажура: четкий маленький белый с фарфоровым блюдечком, откуда вытекает шнур, – на потолке и размытый голубой – на бархатной скатерти стола. Катя гасила лампу, и сразу становилось очень темно. Потом проявлялся еле тлеющий огонек лампадки у лика богоматери. «А почему масло, от которого огонек горит, называют деревянным? – спрашивала когда-то маленькая Катенька. – Его из какого дерева делают? Из дуба?» А няня Оля, черты которой растворились во времени, оставив память о тепле и покое, отвечала; «Глупышка, его просто не из мякоти маслинок давят, как оливковое, а из самих твердых косточек. Поэтому и копоти от него нету».
Глаза привыкали к темноте и не столько видели, сколько угадывали большой портрет графа Толстого на мелованном паспарту, подаренный в конце года за успехи в русской словесности. Писатель задумчиво смотрел в окно, в никуда, в себя. Может быть, когда его фотографировали, он как раз воображал Наташу Ростову на первом балу, а может, какую-то не до конца еще придуманную женщину, и она сначала представлялась ему отдельными черточками лица и характера, которые менялись, подгоняясь одна к другой, и наконец оживали, становясь Анной Карениной, такой же реальной для всех, как отличница Сонечка Гольдер или горничная Ксюша.
Они думали с графом каждый о своем.
Катя – об этом невыносимом Борьке. Попросил учебник физики Краевича и с едва сдерживаемой гордостью вернул на следующий день весь изрисованный, ожидая восторгов. Безрезультатно. Учебник был испорчен. Катя, особенно вначале, сильно огорчилась. А сейчас смешно вспомнить: на каждом правом уголке внизу листа был нарисован забавный человечек, и, когда книгу пролистывали, он, размахивая руками-палочками бежал с последней страницы к началу учебника, и на середине дистанции в его кулаке возникал цветок, который с каждым мельканием увеличивался, закрывал человечка и в конце концов оказывался ромашкой с ярко-желтой серединкой. Наблюдательная Сонечка сразу заметила, что количество лепестков у нее такое, что по считалочке выпадает – «любит».
Луна висела над высокими кустами персидской сирени подрумяненным дырчатым блинчиком.
Катя садилась на широкий ореховый подоконник, подобрав ноги под батист ночной сорочки, и голос Наташи Ростовой шептал в ее душе: «Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже… и полетела бы». Эти слова слышал Андрей Болконский? Увы! Даже Борька давно катался во сне на вожделенном велосипеде «Дукс», сияющем хромированными частями, по бульвару перед Фундуклеевской гимназией. «Но почему лететь на корточках? Неудобно же! – вступал в спор собственный Катин голос. – Нужно лететь свободно, а ногами, как птица хвостом, управлять полетом. И лучше разбежаться и взлететь с обрыва или посильнее оттолкнуться от подоконника и прыгнуть. Нет. Здесь нельзя. Рядом с окном огромный дуб растет. Помешает. Упаду. А из маминой комнаты хорошо. С той стороны широкая лужайка».
Солнышко припекает. Кажется, вздремнула. Она посмотрела на раскрытый том Толстого. Что-то думала и не додумала… Ах, да! Когда читала в прошлый раз, то особенно внимательно изучала странички про любовь и наскоро пролистывала все, что касалось войны. А теперь внимание обращала и на описание военных действий, поля боя. И рассуждала, как и чем могла бы помочь Андрею Болконскому, задетому осколками гранаты. Рана бедра не так страшна. Главное – тщательно обработать, чтобы гангрены не было. А в живот это очень опасно. У него же воспаление кишечника началось. Лихорадка. С тех пор прошло почти сто лет. Может быть, сейчас смогли бы его спасти.
Жалко, конспекты и учебники остались в Петербурге. Перелистать бы еще раз…
В первой половине сентября погода еще оставалась ясной. Прохладно для купания, но превосходно для прогулок по лесу, переходящему из полупрозрачного белоствольного березняка, приукрашенного золотыми монистами, в сумрачную хвойную чащу.
С соседней дачи приходили девочки и звали играть в теннис. Раньше Кате не приходилось держать в руках ракетку, и теперь, летая из края в край корта, загорелая, разгоряченная, с развевающимися косами, не всегда попадая по упрямому белому мячику, она получала истинное наслаждение от самого процесса движения. В Хижняках они если играли, то в крокет или серсо. Катя предпочитала серсо. Легкие желтые кружки взвивались в синеву и потом, устав от полета, опускались, словно притянутые ясеневой палочкой партнера. Но разве сравнить не дающий секунды отдыха теннис с изящно-медлительным серсо?
А к концу месяца начались длинные обложные дожди. Катя и Ирина Петровна перебрались в Петербург. Они недоумевали, почему до сих пор нет назначения на фронт. Может быть, в инспекции думают, что война вот-вот кончится и не стоит везти сестер милосердия через огромные российские просторы к восточным границам? Но хотя сведения в газетах были хвастливо-обнадеживающими, офицеры, приезжавшие в командировки или комиссованные по ранениям, говорили о неразберихе этой войны, о непонятных приказах, отступлениях-наступлениях и переполненных госпиталях.
Чакрабон подавал прошение об отправке на фронт, будучи офицером русской армии, но ему было отказано из-за иноземного происхождения. Он снова стал бывать в особняке мадам Храповицкой, но темы общих разговоров редко выходили за круг салонных бесед этой осени – войны, которая вольно или невольно коснулась каждого, открытия театрального сезона и сплетен, кто с кем и где. Катя не всегда спускалась к гостям. А если и видела принца наедине, то ненадолго. Так и осталась легкая натянутость отношений. Она жалела об утрате дружелюбной искренности вечерних прогулок, когда принц, ссылаясь на волнения в городе – хотя стоило ли оправдываться? – как только позволяла служба, приезжал за ней на курсы, удивляя блеском императорского экипажа работников госпиталя: за что же такая честь пусть милой, но ничем особо не выделяющейся девочке?