Изменить стиль страницы

Сейчас, когда я вернулся к этой первой любви, меня особенно поражает то, как это все прекрасно читается. Вся литературная вода, которая утекла с тех пор, словно и не коснулась этой книги. Вероятно, не найдется ни одного так называемого эстетического правила или канона, который не был бы нарушен в ней десятки раз. В ней нет ни линии, ни формы, ни логической последовательности, ни какого-либо нравственного откровения. Сюжет мелодраматичен и строится на случайностях; характеры — по большей части карикатуры. Автор неприкрыто морализирует, его юмор зачастую вопиюще дешевый, а пафос отдает патокой. Стиль не отличается особым изяществом. Чуть не на каждой странице все маленькие божки искусства краснеют от стыда. А между тем!.. Какое богатство, какая жизненность, какой размах и простор! Какая силища, какие беспорядочные россыпи сокровищ! Ах, милые мои божки искусства, как все это пригодилось бы там, где вы властвуете! Только гений способен так подняться над собственной техникой. Поистине всеобъемлющее сердце Диккенса, его великолепное сочувствие к людям — вот причина, почему его произведения живы сегодня не меньше, чем в те дни… когда мы не знали лучшего! Сколько бы ни искать, вы не найдете на этих страницах ничего, что не вылилось бы из прекрасного, благородного сердца, из сердца, которое ненавидело подлость и жестокость — эти неразлучные пороки, единственные подлинные пороки человечества; и ничего такого, чего не стоило бы сказать, пусть оно и сказано по-чудному. Какая во всем этом душевная мудрость, как чудодейственно духовный палец писателя проникает сквозь внешние оболочки любого явления и безошибочно находит его пульс!

Хотя перо Диккенса создало Англию — и притом, пожалуй, Англию более живую, чем настоящая, — мне порою кажется, что никогда не было в английской литературе писателя столь неанглийского.

Сухость нашей крови и костей, обусловленная влажным климатом, наша худосочная, чудаковатая чопорность; наш гнусный страх перед тем, что скажут соседи, — ничего этого у Диккенса не было. Он всегда был в движении непрерывно действующий вулкан; и горы извергнутой им лавы более разнообразны, чем холмы всех наших других писателей, вместе взятые.

Да, ни один англичанин никогда не обладал такой великолепной несдержанностью, как Диккенс; а от всех других английских писателей его отличает то, что в нем причудливо сочетались интерес ко всему несуразному и ненормальному и понимание основных типов человеческого характера. О его поразительной разносторонности свидетельствует то, что мозг его создает какую-нибудь диковинную мисс Флайт или Крука с таким же увлечением, как миссис Джеллиби, Скимпола, Талкингхорна и Ричарда Карстона, в каждом из которых воплощена та или иная из главных человеческих слабостей. Если ангелы всегда удавались ему хуже, это значит только, что героическое — материал для поэзии, а не для прозы. Персонажи, на которых автор смотрит снизу вверх, никогда не бывают живыми. Джарндис и Эстер Саммерсон именно потому и малокровны, что Диккенс благоговейно взирает на них снизу вверх; он не решился прикоснуться к ним кистью юмориста, и в крови их недостает красных шариков, которые литературный персонаж впитывает в более грубых слоях сознания своего творца. Безыскусственный героизм Кедди, Принца Тарвидропа и Лоренса Бойторна сверкает, как золото, потому что на них направлен прямой и твердый взгляд человека, не навязывающего им своих собственных идеалов. У них нет крыльев, поэтому они ближе к небу. Убеждает ли нас когда-нибудь «ангельский характер» — по преимуществу, женский? Я не вспомню ни одного такого случая во всей художественной литературе. Может быть, лучше выразить эту мысль так: есть ли во всей художественной литературе хоть один персонаж, который захватывает нас и чарует, если наряду с его добродетелями автор не увидел и не изобразил также и его слабости? Мне эта редкая птица еще не попадалась. Изображение героизма — дело тонкое, здесь лобовая атака не годится, от излишнего преклонения ореол его быстро тускнеет. Героическое должно застигать нас врасплох, неожиданными вспышками; оно должно таинственно подмигивать нам из праха. Диккенс иногда устремляется к нему напролом. Ну что ж, в таких случаях он терпит неудачу. Но он не много грешил в этом отношении. Его неудачи-Эстер Саммерсон, Агнес Уикфильд, Флоренс Домби, Кэт Никльби, Джарндис и Николас Никльби — это лишь малая доля в необъятной галерее его образов, хотя в опасной близости к ним стоят и Том Пинч, и Марк Тэпли, и даже Томми Трэдлз. Il pechait par l'exces de ses qualites — когда он видел добро, он видел его сахарным, а когда видел зло, макал перо в самые что ни на есть черные чернила.

Какими болванами мы были бы в глазах Диккенса — мы, бедные писатели эстетической эпохи, которых чуть ли не предают анафеме за искреннее выражение наших антипатий! Он-то орудовал мечом, снова и снова вонзая его во всяческую мерзость, и кто теперь бросит в него камень за его долгую борьбу против всевозможных лицемеров и жестоких глупцов? Но какой это был меч!

«— Боже мой, что такое? — осведомляется мистер Снегсби. — Что тут происходит?

— Этому малому, — говорит квартальный, — тысячу раз приказывали проходить, не задерживаться на одном месте, но он не хочет…

— Да неужто я задерживаюсь, сэр? — горячо возражает подросток, вытирая грязные слезы рукавом. — Я не задерживаюсь, я, сколько себя помню, все хожу да хожу. Куда же мне еще-то идти, сэр?

— Он не желает слушаться, — спокойно объясняет квартальный… — хотя не раз получал предупреждение, и я поэтому вынужден заключить его под стражу. Это такой упрямый сорванец, каких я в жизни не видывал. Не желает проходить, и все тут.

— О господи! Да куда же мне идти! — кричит мальчик, в отчаянии хватаясь за волосы и топая босыми ногами по полу в коридоре мистера Снегсби.

— Не дурить, а не то я с тобой живо расправлюсь! — внушает квартальный, невозмутимо встряхивая его. — Мне приказано, чтобы ты не задерживался. Я тебе это пятьсот раз говорил.

— Да куда же мне деваться? — взвизгивает мальчик.

— М-да! А все-таки, знаете, господин квартальный, это разумный вопрос, — задумчиво произносит мистер Снегсби и покашливает в руку, выражая этим величайшее недоумение и замешательство. — В самом деле, куда ему деваться, а?

— Насчет этого мне ничего не приказано, — отвечает квартальный. — Мне приказано, чтобы мальчишка не задерживался на одном месте».

Это благородная сатира, высокое искусство, хотя уже от следующего абзаца, где автор преподносит нам те же чувства без всякого покрова, божков должно бросить в краску. Il pechait!.. Но ничего! Он обстрелял царство Бамблов, как никто ни до, ни после него. Он изрешетил ведомственный идиотизм, так что в отверстия, пробитые его пулями, ворвался более вольный и теплый ветер и поднял внутри ураган.

Когда я в детстве страстно зачитывался им, я лишь смутно прозревал его великий подвиг; теперь, когда я немножко знаю жизнь и сам насмотрелся Бамблов всех мастей, я не устаю стоять при дороге, смиренно сняв шляпу, и смотреть, как проезжает мимо этот великий, доблестный призрак.

1912 г.

О ЗАКОНЧЕННОСТИ И ОПРЕДЕЛЕННОСТИ

Гранд-Кэньон в Аризоне — одно из самых захватывающих чудес Природы. Здесь она так расположила свои эффекты, что получилось законченное и даже вставленное в раму произведение искусства: между двумя линиями высокого плато, ровного, как поверхность моря, далеко в глубине разбросаны каменные троны бесчисленных богов, возлежащих на них и в бесконечной смене освещения и красок вечно благоговеющих перед Великой тайной.

Увидев это чудо своими глазами, я понял, почему многие либо шарахаются от него и первым же поездом уезжают домой, либо называют его «удивительным геологическим образованием». Ибо рядовой человек жаждет законченности и определенности, но не той, которая преклоняется перед Тайной. В природе, в религии, в искусстве, в жизни, — везде тот же вопль: «Скажите мне в точности, к чему я пришел, что я делаю и куда иду! Освободите меня от мучительного ощущения, что я ничего не знаю наверняка!» Из религиозных учений лучше всего воспринимаются наиболее определенные и законченные. Модны те профессии, что обеспечивают нам прочное положение. Наиболее популярны те книги, в которых на долю нашему воображению ничего не остается. И разве можно не отнестись снисходительно к этой погоне за низменной прозой, когда хоть немного знаешь жизнь, а следовательно, знаешь, что в нас обычно сильнее всего не самые высокие и не самые мужественные черты, и мы упорно тяготеем к уюту плотно закрытых дверей и к линии наименьшего сопротивления? Мы вечно уверяем, что хотим все знать наверняка; но если бы просьбу нашу исполнили и не осталось бы Тайны, которая синей дымкой обволакивает горы и обращает день в ночь, мы, конечно же, не замедлили бы взмолиться: «Избавьте нас от этого ужаса, знать наверняка — что может быть страшнее!»