Изменить стиль страницы

Признаюсь, что в это мгновение слезы выступили у меня на глазах, ибо редко приходилось мне быть свидетелем зрелища более возвышенного, нежели медленное самосожжение патриота во имя родины. Зрелище это обладало странной, устрашающей привлекательностью, и ни за что на свете я не мог бы оторваться от него. Я впервые до конца оценил силу воли и героизм рода человеческого и, осознав это, возрадовался, что принадлежу к тому же славному народу, как и этот герой, вылепленный из столь прочной человеческой глины, что ни одна слеза не сбежала по его щекам, дабы угасить пламена, поднимавшиеся вкруг него выше и выше. На востоке полыхала заря; я знал, что человечество вступает в великий день, и, внимательно следя за обугливавшимся на моих глазах героем, я от всего сердца возблагодарил небеса, что мне суждено было стать свидетелем этой минуты. И тогда он громко воскликнул:

— Призываю Аврору в свидетели: я умер не дрогнув, поражая пылающим копьем то злоупотребление доверием, которое лишило меня рассудка! — И я увидел, что горящей рукой он сжимает пылающее копье из свернутых в трубку газет.

— Аврора! — снова воскликнул он и с этим загадочным словом на устах был поглощен высоким столпом алчного пламени.

Это было едва ли не самое потрясающее зрелище, какое я когда-либо видел».

Закончив интервью, взволновавшее его достоверностью и богатством живых подробностей, и надписав на нем «Срочно. Для прессы», мистер Левендер почувствовал, что его пробирает озноб. Это был тот рассветный час, когда дрожь пробегает по всему миру; дрожа и почти радуясь предстоящему, мистер Левендер с горящей свечой в руке прокрался к своему погребальному костру, подымавшемуся на высоту пяти футов посреди тусклой темной лужайки, которая точно начинала зеленеть в лучах занимавшегося дня. Он дважды обошел вокруг своего сооружения и уложил ступеньками четыре толстенных тома истории войны, затем опустился на колени, наклонил свечу, ровно горевшую в утреннем затишье, и поджег статью в воскресной газете. Сделав это, он глубоко вздохнул, вернулся к книжным ступенькам и, с трудом сохраняя равновесие, вскарабкался наверх, уселся там, свесив ноги и не сводя глаз с окна Авроры. Так он просидел минут десять, пока наконец не понял, что под ним ничего не происходит; тогда он слез вниз и заглянул в углубление, где была подожженная газета. При ярком уже свете небес он увидел, что огонь погас на словах: «Сцена теперь готова для последнего акта этой колоссальной всемирной драмы». И решив, что провидение хочет этой ободряющей фразой вернуть ему присутствие духа, он подумал: «Этим утром я тоже творю историю». И он снова поджег газету и, опустившись на четвереньки, стал мужественно раздувать огонь.

А в это время юная леди из соседней крепости встала с постели и подошла к окну поглядеть, как солнце всходит над Парламентским холмом. Почувствовав запах горящей бумаги, она поглядела вниз и увидела мистера Левендера за раздуванием огня.

«Что еще выдумал этот несчастный? — подумала она. — Это уже просто невыносимо!» Она сунула ноги в туфли, накинула голубой халат и, спрятавшись за занавеской, стала ждать, что будет дальше.

Собрание сочинений. Том 16 Tom16_276.png

Мистер Левендер отполз от разгоревшегося пламени, но продолжал стоять на коленях, вероятно, желая убедиться, всерьез ли огонь занялся. Потом он встал и, к величайшему изумлению юной леди, взобрался на гору книг и газет. Сначала она следила за ним с жадным любопытством: уж очень смехотворна была эта фигурка, увенчанная взъерошенной седой шевелюрой, уж очень забавна была страстная тоска на его исхудалом скуластом лице, обращенном к ее спальне. Но скоро она с беспокойством обнаружила, что огонь под ним разгорается не на шутку, и, вдруг решив, что ему пришла в голову бредовая идея получить ожоги и этим привлечь ее внимание, она бросилась по лестнице вниз и, выбежав с черного хода прямо в халате, обогнула свой сад и оказалась сзади мистера Левендера, готовая ко всему. Она была в двух шагах от него, но он не слышал ее шагов, так как взволнованная Блинк, следившая в закрытое окно спальни за самосожжением хозяина, пронзительно скулила, и сам мистер Левендер, подвывая, запел что-то странное и заунывное, что вместе с шелестом пламени, ползущего по еженедельникам, которые опоясывали книжную гору, производило столь жуткое впечатление, что у юной леди кровь застыла в жилах.

— Аврора, — жалобно пел мистер Левендер, — Аврора,

Унеси мое сердце с собой
Все равно оно тут не сгорит.
Пусть и осенью и весной
Оно в твоем сердце стучит!
Прощай навеки!
Аврора, Аврора, ах!
Я мчусь на воздушном коне
И сейчас превращусь во прах,
Но ты вспоминай обо мне.
Аврора, Аврора!

И в то мгновение, когда безудержный смех готов был овладеть ею, она увидела, что язык пламени, пожрав слово «Горацио», лизнул правую икру мистера Левендера.

— Ох! — отчаянно закричал он, воздев руки к небу. — Мой час настал! О сладостные небеса, раскройтесь и дайте мне увидеть ее лицо! Я вижу! Я вижу ее духовным взором. Довольно! Теперь смелее! Я должен умереть в молчании!

И он сложил руки на груди и стиснул зубы. Огонь, пожрав последнюю строчку еженедельника (который, кстати, лежал вверх ногами), так яростно лизнул мистера Левендера, что он невольно дрыгнул ногами и, потеряв равновесие, упал вниз головой прямо в объятия бдительной Авроры. Оказавшись в стороне от бушующего пламени, он прижался лицом к ее шелковистому голубому халату и понял, что уже сгорел и перешел из зловещего мрака ночи в светлые объятия утра, и с его непослушных губ слетели слова:

— Я в раю.

1919 г.

Собрание сочинений. Том 16 Tom16_278.png

СТАТЬИ, РЕЧИ, ПИСЬМА

ПОСЛЕ СПЕКТАКЛЯ

В каждом человеке рассудок и чувства ведут между собой жестокую борьбу. Жизнь — доска, на которой качаются эти две силы, и ни один смертный не сидит на самой ее середине, ибо никто не выдержал бы нестерпимую скуку такой позиции.

Наши суждения, поступки и мысли — как традиционные, так и передовые, как мягкие, так и жесткие, как в материальном, так и в идейном плане — суть результат этой вечной борьбы, и если бы человек мог заглянуть достаточно глубоко в источник своего поведения — от чего, боже, упаси! — он бы удивился, обнаружив, сколь многое зависит от того, какие именно трюки он проделывает на этой большой качающейся трагикомической доске.

Так-то вот и получается, что человечество оказывается разделенным на людей рассудка и людей сердца. Но мы в Англии, с присущим нам чувством «честной игры», не находим ничего забавного в этом балансировании между яйцом страуса и яйцом куриным, тем более, когда последнее оказывается тухлым, поскольку состоит почти исключительно из бродяг, ирландцев и художников. В огромном своем большинстве мы люди рассудка, и когда мы видим, что ирландец жертвует обедом ради остроумной шутки, бродяга отказывается от работы, чтобы сохранить свою свободу, а писатель сочиняет пьесу, которая останется лежать в ящике его стола, мы не сердимся, не говорим горьких слов; мы жалеем этих несчастных, понимая, что они поддаются голосу таинственного желания, стремятся утолить жажду ощущении, нам самим неведомую, и еще потому, что мы знаем: они, как им и подобает, составляют ничтожное меньшинство.

Эта вот надлежащая, приличная диспропорция между рассудком и чувством в нашей среде и породила шедевры наших виднейших современных драматургов. Они полагают, что люди не создают нормы нравственности, но сами созданы для нравственности, и что первейшая обязанность драматурга не столько показать, как силы природы воздействуют на человека, сколько утвердить торжество той или иной априорной концепции; из недели в неделю, из года в год они предлагают нам пьесы, которые в точности соответствуют требованиям рассудка, господствующего в нашем обществе, венчают лаврами этот самый рассудок, превозносят его до небес и дают ему свое благословение. Ибо все виднейшие наши драматурги — сами люди рассудка, люди здравомыслящие и глубоко убежденные в том, что художники безумны, а в ящиках стола — темно и мрачно.