Они условились встретиться назавтра в Национальной галерее, и Динни пошла туда пораньше, взяв с собой рукопись. Дезерт нашел ее возле «Математика» Беллини. Они молча постояли у картины.
— Тут есть все: правда жизни, мастерство и живописность. Вы прочли мои стихи?
— Да. Посидим, они у меня с собой. Они сели, и Динни отдала ему конверт.
— Ну как? — спросил Дезерт, и она заметила, что губы у него подергиваются.
— По-моему, очень хорошо.
— Правда?
— Правда истинная. Одно, конечно, самое лучшее.
— Какое?
Динни улыбнулась, словно говоря: «Вы сами знаете».
— «Леопард»?
— Да. Мне даже больно было читать.
— Тогда, может, лучше его сжечь?
Она чутьем поняла, что он сделает так, как она скажет, и беспомощно спросила:
Вы ведь все равно меня не послушаетесь?
— Как вы скажете, так и будет.
— Вы не можете его сжечь. Это лучшее, что вы написали.
— Слава аллаху!
— Неужели вы сами этого не понимаете?
— Уж очень все обнажено.
— Да, — сказала Динни. — Но прекрасно. А если что-нибудь обнажено, оно обязано быть прекрасным.
— Ну, сейчас так думать не принято.
— Почему? Цивилизованный человек прав, когда старается прикрыть свои уродства и язвы. На мой взгляд, в дикарстве нет ничего хорошего, даже когда речь идет об искусстве.
— Вам грозит отлучение от церкви. Уродству сейчас поют осанну.
— Реакция на приторную красивость, — тихонько сказала Динни.
— Вот-вот! Те, кто стал ее насаждать, согрешили против духа святого w оскорбили малых сих.
— По-вашему, художники — это дети?
— А разве нет? Не то почему бы они себя так вели?
— Ну да, они любят игрушки. А как родился замысел этой поэмы?
Лицо его сразу стало похоже на взбаламученный темный омут, как тогда, когда Маскем заговорил с ними возле памятника Фошу.
— Может… когда-нибудь расскажу. Давайте пройдемся по залам?
Когда они расставались, Дезерт сказал:
— Завтра воскресенье. Я вас увижу?
— Если хотите.
— Пойдем в зоопарк?
— Нет, только не в зоопарк. Я ненавижу клетки.
— Правильно. А в Голландский сад возле Кенсингтонского дворца?
— Хорошо.
И там они встретились в пятый раз.
Для Динни эти встречи были похожи на череду погожих дней: ночью засыпаешь с надеждой, что и завтра будет ясно, а наутро, протерев глаза, видишь, что светит солнце.
Каждый день в ответ на его вопрос: «А завтра я вас увижу?» — она отвечала: «Если хотите»; каждый день она старательно скрывала от всех, с кем встречается, где и когда, и все это было так на нее непохоже, что она даже подумала: «Кто эта молодая женщина, которая украдкой убегает из дома, встречается с молодым человеком и возвращается, ног под собой не чуя от счастья? Может, мне просто снится длинный-длинный сон? Только во сне не едят холодных цыплят и не пьют чаю».
Когда в прихожую на Маунт-стрит вошли Хьюберт и Джин, — они собирались погостить тут, пока не обвенчается Клер, — Динни особенно остро почувствовала, как она изменилась. Увидев любимого брата впервые после полутора лет разлуки, Динни, казалось, должна была затрепетать от радости. А она невозмутимо поздоровалась с ним и даже осмотрела его без малейшего волнения. Выглядел он превосходно, загорел, поправился, но стал как-то проще, обыкновеннее. Она убеждала себя, что в этом виновато его теперешнее благополучие, женитьба и возвращение в армию, но в глубине души понимала, что просто сравнивает его с Уилфридом. Она вдруг поняла, что Хьюберт не способен на глубокие душевные переживания; он из той породы людей, которую она хорошо знала, — люди эти всю жизнь идут по проторенной дорожке и не задают себе мучительных вопросов. С появлением Джин их отношения с братом разительно переменились. Они уже никогда не будут друг для друга тем, чем были до его женитьбы. Радостно оживленная Джин просто сияла. Они летели от Хартума до самого Кройдона, всего с четырьмя посадками! Динни с тревогой заметила, что слушает их равнодушно, хотя и делает вид, что живо интересуется их делами. Вдруг упоминание о Дарфуре заставило ее насторожиться. Дарфур — это то самое место, где с Уилфридом что-то произошло. Там, рассказывал брат, все еще встречаются последователи Махди [6]. Заговорили о Джерри Корвене. Хьюберт восторгался одной из его эскапад. Джин объяснила, о чем идет речь. Жена заместителя окружного комиссара совсем потеряла из-за него голову. Поговаривали, будто Джерри Корвен вел себя не очень красиво. — Что поделаешь, что поделаешь! — сказал сэр Лоренс. — Джерри — пират, и дамам опасно терять из-за него голову.
— Да, — согласилась Джин. — Глупо в наши дни во всем винить мужчин.
— В прежние времена, — задумчиво сказала леди Монт, — атаку вели мужчины, а винили в этом женщин, теперь первые наступают женщины, а винят мужчин. — Неожиданная логичность этого заявления заставила всех замолчать, но тетя Эм тут же добавила: — Как-то раз я видела двух верблюдов. Помнишь, Лоренс, они были такие миленькие?
Джин оторопела, Динни только улыбнулась, а Хьюберт вернулся к прежней теме разговора.
— Не знаю, — сказал он, — но ведь Джерри женится на моей сестре!
— Клер в долгу не останется, — сказала леди Монт. — Это когда носы горбатые. Священник говорит, — обратилась она к Джин, — что у Тасборо совсем особенные носы. А у вас нет. Он морщится. И у вашего брата Алана он тоже чуть-чуть морщился. — Она поглядела на Динни. — Подумать только, в Китае! Я же говорила, что он женится на дочке судового казначея!
— Господи! Он и не думал жениться! — закричала Джин.
— Нет. А они очень милые девушки. Не то, что дочки священников.
— Вот спасибо!
— Да я о тех, уличных. Они всегда рассказывают, что папа у них священник, когда хотят с кем-нибудь познакомиться. Неужели вы не слышали?
— Тетя Эм, Джин ведь сама дочка священника! — сказал Хьюберт.
— Но вы уже два года женаты! Кто это сказал: «И будут они плодиться и размножаться»?
— Моисей? — спросила Динни.
— А почему бы и нет?
Взгляд тети Эм остановился на Джин, та густо покраснела. Сэр Лоренс поспешил вмешаться:
— Надеюсь, Хилери так же быстро обвенчает Клер, как вас с Джин, Хьюберт. Тогда он поставил рекорд.
— У Хилери такие дивные проповеди, — сказала леди Монт. — Когда умер Эдуард [7], он говорил о царе Соломоне во всем его блеске и славе. Очень трогательно! А когда мы повесили Кейзмента [8] — помните, какая это была глупость? — о бревне и сучке. Он тогда был у нас в глазу.
— Если бы я могла любить проповеди, — сказала Динни, — я любила бы только проповеди дяди Хилери.
— Да, — сказала леди Монт, — он умудрялся стащить больше леденцов, чем любой другой мальчишка, а вид у него был ангельский. Тетя Уилмет и я, бывало, держали его за ноги вниз головой, — знаете, как щенка, — думали, он хоть что-нибудь отдаст, но нет, он так никогда ничего и не отдавал.
— Ну и семейка же у вас была, тетя Эм!
— Ужасная! Отец наш — не тот, что на небесах, — старался видеть нас пореже. Мама, бедняжка, ничего не могла поделать. У нас совсем не было чувства долга.
— Зато теперь у вас его хоть отбавляй; странно, правда?
— А у меня есть чувство долга, Лоренс?
— Безусловно, нет.
— Я так и думала.
— Но, дядя Лоренс, разве, по-твоему, у Черрелов не слишком сильно развито чувство долга?
— Разве оно может быть слишком сильным? — спросила Джин.
Сэр Лоренс поправил монокль.
— Ты ударилась в ересь, Динни.
— Но ведь в чувстве долга и в самом деле есть какая-то узость. И отец, и дядя Лайонел, и дядя Хилери, и даже дядя Адриан прежде всего думают о том, что они должны делать. Они пренебрегают своими желаниями. Это, конечно, красиво, но довольно скучно.
Сэр Лоренс выронил монокль.
Твоя родня, Динни, — сказал он, — типичные мандарины. На них зиждется империя. Все наши знаменитые школы — Осборн, Сандхерст, — да что там, разве только это? От поколения к поколению, с младенческих лет. Впитано с молоком матери: служение церкви и государству — очень любопытно! Теперь это редкость. Весьма похвально!