Изменить стиль страницы

— Я же не знала всех участников. То есть я могла лишь предполагать. Я чувствовала настроение Микеровой, Олешко… Но даже если б мне удалось встретить их за эти пять — десять минут, они бы не поверили мне — сочли, что я их провоцирую.

— Вы вернулись из Таллина. Вас повезли в жандармерию. Кто вас повез?

— Майор фон Бард.

…Допрос продолжался. Вначале его вели в камерах-одиночках. Затем всех согнали в полуподвальное помещение, впрочем, довольно просторное, и расставили лицом к стенам. Посредине стоял стол следователя, тут же находилось несколько гестаповцев в черных рубахах без ремней. Время от времени из какого нибудь угла доносился сдавленный крик… От Микеровой добивались ответа, кто ее послал в Нарву; она объясняла свою поездку предложением Клыкова. Тогда ввели его как свидетеля, и он тут же на очной ставке дал показания и даже начал было в чем-то оправдываться, но, заметив, что он сильно пьян, гестаповцы вытолкали его за дверь.

— Ну, полюбуйся на свой фрейлейн! — сказал фон Бард, введя Веру в помещение.

И Вера по очереди обходила всех и спрашивала Лишь одна из девушек расплакалась и сказала, что она ничего не знала толком, была лишь одна болтовня. «Ведь правда ничего серьезного не было — выпили, наговорили глупостей?» — спросила Вера Андреева Валю. Так же, как и фон Бард, Андреева была заинтересована в том, чтобы принизить значение всей этой истории.

— Их били? — спросил Крестов Пахотину.

— При мне уже нет. Олешко решила взять все на себя и призналась в том, что она направила в Нарву Микерову. Но к кому и зачем — говорить отказалась. Я слышала, что она писала майору письмо, где, ссылаясь на параграф из устава: «За действия солдат отвечает их командир», брала всю ответственность на себя. Но письмо это не было предъявлено при допросе.

— Как вел себя фон Бард?

— Он подошел к Вале. Правая рука у нее была перебита, висела плетью. Стояла с трудом, покачиваясь. Майор распорядился, и ей дали чашку кофе. Потом он сказал: «Я считал вас фрейлейн, а вы солдат, командир… Полное раскаяние — жизнь. Согласны?». Она тихо ответила: «Нет!». Затем он сказал ей, но громко, чтоб слышали все: «Вам не удалось и не могло удаваться… Но — попытка! Смысл? Советская разведка давно вас ищет как предателей. Здесь вы пользовались свободой». «Свободой быть вашими холуями, это вы называете свободой», — перебила его Валя. Майор тотчас отошел от нее и, обретясь к следователю, заговорил с ним по-немецки. Смысл был таков, что допрашивать, пытать — бесполезно. Они ничего не знают… и вообще это были лишь одни разговоры. Но для примера следует наказать. Потом он обошел всех и спрашивал каждого: «Раскаиваетесь?». Тех, кто раскаялся, отделили. А семерых — Валю, Лену. Мишу, Колю, Тоню, Дуню и еще кого-то — тут же вывели на берег и расстреляли.

— Откуда вам известно, что расстреляли?

— Мне приказано было присутствовать… при казни…

Я спросил, как вели себя приговоренные.

— Темно было… И в глазах темно. Кончили быстро… Никто не крикнул.

Затем Крестов стал расспрашивать Пахотину об Анатолии Клыкове.

— Чем занимался Клыков после возвращения из Берлина?

— Он был назначен командиром отряда карателей, прочесывали лес…

— Его отряд принимал участие в расстреле у Железной Горки?

— Да.

…Вот он, этот домик — Партизанская, 41… Странный, как бы наполовину обрубленный. На улицу — глухая стена. Я вошел в калитку. Крыльцо, видно, новое, свежевыструганные доски — значит, кто-то заботится. Постучал. Дверь отворила молодая женщина.

— Галину Семеновну можно видеть? — спросил я.

— Хозяйку-то прежнюю? Померла.

— Давно?

— Недавно. Мы полгода, как въехали… Дом-то пустой остался, одна жила… Да вы кто будете, родственник?

— А зайти в дом можно?

— Чего ж нельзя… Заходите! Пожалуйста.

Домик-то небольшой, кухня да комната… Здесь, стало быть, прошло Валино детство, вершились надежды, мечты. «Тройка, семерка, туз…»

— …А хозяйку-то саму схоронили на кладбище, где велела. Рассказывают, все про дочь спрашивала. Дочь-то ее пропала в плену. Сколько лет прошло, а ждала… И померла с ее письмом в руках, — говорит новая хозяйка дома.

…Повидал я кое-кого из Валиных одноклассников. Теперь им под пятьдесят… Многие не вернулись с войны. А после поехал в деревню Плотаву, где жили Валины родственники. Разбросанная по косогору алтайская деревушка утонула в снегах. Стоял декабрь… Надолго же затянулось наше следствие!

Я постучал в избу у околицы. Отворил пожилой высокий мужчина и, узнав о причине приезда, заволновался, пригласил в комнаты. Первое, что мне бросилось в глаза, это грамота в рамке на стене — благодарность Верховного Главнокомандующего. И передо мной, слегка горбясь, стоял старый солдат — тот самый, чья фотография висела под грамотой, только на том молодом веселом лице не было резких морщин и складок… Так ведь тридцать лет, почти треть века минуло!

Он был дома один, жена куда-то ушла по хозяйству.

— Значит, вы ее дядя?

— Родной! Как же! Валька! Эх, Галина не дожила…

Он снова засуетился, стал что-то искать в шкафу и наконец вытащил пачку пожелтевших листков — письма племянницы, которые теперь, после смерти Галины Семеновны, перекочевали к нему.

Он слушал мой рассказ, понурив голову и подперев ее большой тяжелой рукой, не перебивая вопросами и как бы отрешившись от всего преходящего. И крупные слезы текли по лицу старика.

Пришла хозяйка, узнала, с чем я приехал, тоже расплакалась, потом побежала по другим родственникам и знакомым, жившим в этой деревне, с радостной вестью: отыскался след Вали — не продалась девчонка фашистам, не улизнула с ними на Запад, не скрывается под чужой фамилией… Погибла как солдат.

К избе со всех концов деревни спешили люди.

Обратно я возвращался в Барнаул через Алейск. И прошел пешком путь от домика на Партизанской до станции. По этой дороге когда-то бежала девушка в гимнастерке. От станции к дому, чтобы обнять маму в последний раз и крикнуть «прощай»; от дома к станции, чтобы уехать с эшелоном на фронт и уже никогда не вернуться.

Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон. Успела, вскочила, махнула рукой — прощайте, братья! И эшелон тронулся. Все быстрей ускоряет он ход, все громче стучат на стыках колеса, а из вагонов несется песня: «Вставай, страна огромная!..».

Встала страна. Вот лица ее молодых сыновей, дочерей… Спешите запомнить их… Многих вы уже никогда не увидите, и гибель их падет тяжелым камнем на душу. Стучит сердце. Стучат колеса, уходит вдаль эшелон!..

Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон, умчавшийся в вечность.

1974—1983 гг.

ЗВЕЗДЫ ДЛЯ МАТЕРЕЙ

Разговоры сорок пятого года:

— Привет! Как? Откуда?

— Откуда все! Из армии… Вот демобилизовался. Теперь на гражданку.

Через пять лет:

— Здорово! Кажется, вместе служили?

— Было такое… Ну, что, как?

— Да так все… Дела житейские, заботы…

— Это точно. Ну, бывай!..

В те годы понятая «участник войны» в современном смысле не существовало — все воевали. Это было обыденно.

А сейчас, тридцать восемь лет спустя? Встретить однополчанина — событие, которого ждешь… Если еще осталось кого ждать.

Пройден круг. Редеют наши ряды. И скромный значок участника Великой Отечественной войны куда как поднялся в значении своем. Его носят, потому что все меньше в меньше тех, кто вправе носить его.

Законом определены льготы ветеранам. И хотя в иной очереди в магазине или парикмахерской непременно найдется зануда, который при виде предъявившего удостоверение инвалида войны проворчит: «Ходют тут…» — поддержки он не найдет. Отношение нового, современного общества (про общество восьмидесятых годов можно сказать, что оно новое по сравнению с обществом сороковых годов) к участникам войны устойчиво, неизменно. И в чувствах, и в тысячах и тысячах обелисков на полях и дорогах страны.