Изменить стиль страницы

Дзержинскому надоели эти жандармские откровения.

— Скажите, господин полковник, зачем вы ко мне пришли? — спросил он в упор.

Иваненко ответил не сразу.

— Хотите откровенно? Хочу узнать, не разочаровались ли вы в своих убеждениях?

— Напрасно надеетесь, — сказал Феликс, — но позвольте и мне спросить: не слышали ли вы когда-либо голоса своей совести, не чувствуете ли хоть изредка, что защищаете злое дело?

Маленькие глазки Иваненко стали колючими.

— Советую вам подумать над нашим разговором, — сказал он, оставив без ответа вопрос Феликса, и вышел из камеры.

Спустя несколько дней Дзержинского вызвали в канцелярию. Там, в одном из кабинетов, оставили наедине с Иваненко.

Дзержинский почувствовал волнение, изнутри поднималась мелкая противная дрожь.

На этот раз Иваненко сделал вид, что прибыл по делу.

— Я приехал сообщить вам, что ваше дело передано в военный суд. Обвинительный акт вам уже направлен. Да вы не волнуйтесь. Военные суды теперь часто выносят приговоры менее суровые, чем судебная палата, — доброжелательным тоном говорил Иваненко.

Дзержинский знал, что это заведомая ложь.

Сквозь охватившую его тревогу и беспокойство — Дзержинский и сам не мог объяснить свое состояние — до него доходили вопросы полковника: есть ли книги, как кормят.

— Что касается меня, — говорил Иваненко, — то я устроил бы в тюрьме театр.

И наконец, вот оно:

— Почему бы вам, господин Дзержинский, не сотрудничать с нами? Тогда наш приговор может быть значительно смягчен.

— Это гнусно, гнусно! Как вы смеете!

Феликсу казалось, что он кричит. Но горло от ненависти и омерзения перехватили спазмы, и голос был едва слышен.

— Все сначала так говорят, а потом соглашаются, — хладнокровно сказал полковник.

Во время этого непродолжительного разговора Феликс, по его собственным словам, чувствовал, словно по телу его ползет змея. Скользкая, холодная, ползет и ищет, за что бы зацепиться, чтобы овладеть им. По пути в камеру он испытывал ощущение, близкое к рвоте, до того было противно.

Успокоившись, он стал присматриваться к окружающим его людям — заключенным, жандармам, солдатам. У него пробудился интерес к жизни тюрьмы, к судьбам ее обитателей. «Спасибо Иваненко, вывел из спячки», — иронизировал Феликс.

Что можно увидеть и узнать в одиночке, где заключенный отрезан, казалось бы, от всего мира? Оказывается, многое. С утра до ночи работает тюремный «телеграф», стучат соседи справа и слева, сверху и снизу. Жандармы могут на время приостановить перестукивание, но не в их силах вовсе избавиться от «телеграфа». Идет переписка через «почтовые ящики». Проваливаются одни из них, заключенные с невероятной изобретательностью находят другие. Многое можно увидеть и узнать на прогулке или из случайных встреч в коридорах. Окна камер из граненого стекла, ничего не увидишь, кроме расплывчатых силуэтов, но два верхних стекла прозрачные. И если взобраться на стол или на спинку кровати, то сквозь густую проволочную сетку можно все же увидеть, что происходит во дворе. Наконец, все это дополняют обострившиеся в тюрьме слух и интуиция. По доносящимся до него звукам опытный арестант довольно точно определяет, где и что происходит.

В камере, расположенной рядом, сидела Ганка, восемнадцатилетняя работница, арестованная четыре месяца тому назад.

У Ганки постоянные столкновения с жандармами. То поет, то из окна уборной приветствует гуляющих во дворе заключенных, а 1 Мая во время прогулки кричала: «Да здравствует революция!» — и пела «Красное знамя». Когда ее пытаются утихомирить, она будоражит всю тюрьму криками и плачем.

Однажды Феликс простучал, что сердится на нее за то, что она из-за глупостей подвергает себя оскорблениям. «Больше не буду», — отстучала Ганка, но час спустя уже забыла об этом обещании.

Ганку вызвали в канцелярию. Вернулась возбужденная. «Начальник предложил мне выбор: предать — и тогда меня приговорят к пожизненной каторге — или быть повешенной. Я расхохоталась ему в лицо и выбрала виселицу», — отстучала она Дзержинскому.

«Бедное дитятко! Почему ее, а не меня ждет смерть?» — терзался Феликс…

А через неделю ему передали с воли: Ганка Островская провокатор. Она ездила с жандармами и указывала квартиры известных ей социал-демократов. Сидит под вымышленной фамилией Марчевская, а свою настоящую тщательно скрывает. Уже в тюрьме выдала доверившуюся ей заключенную и жандарма, который оказывал услуги арестованным.

Дзержинский был потрясен. Не хотелось верить, но сведения были точные, из надежного источника. О предательстве Ганки он уведомил других заключенных.

Как тяжело разочаровываться в людях! «Бедное дитятко».

Дневное потрясение сменила тяжелая ночь. Напрасно Феликс натягивал на голову одеяло. Глухой стук топоров проникал в камеру, не давал уснуть. Он знал, что это означает: во дворе строили виселицу. Воображение подсказывало, как на смертника набрасываются жандармы, вяжут, затыкают рот, чтобы не кричал…

Часто по ночам слышался этот зловещий стук топоров, потом прекратился. Но не потому, что некого стало вешать. Наоборот. Смертные приговоры следовали один за другим, и уже не было ни времени, ни смысла разбирать виселицу после очередной казни.

Вешали ночью. Тюремные власти старались вешать тихо, без шума. Но коридор с камерами смертников помещался напротив камеры, где сидел Дзержинский, и он все равно слышал скрежет отодвигаемых засовов и звуки шагов. И знал, кого повели на казнь.

Из камеры в камеру заключенные передавали новость: охранка подослала в X павильон новых шпионов. Называли даже цифру — шесть человек. В среде заключенных тоже есть еще не разоблаченные провокаторы.

Администрация часто меняла сокамерников. Теперь цель этой постоянной перестановки стала ясна: дать возможность неразоблаченным шпикам узнать как можно больше.

Чувство самосохранения заставляло заключенных делиться друг с другом своими подозрениями. Иногда провокатора удавалось обнаружить. Некоторые из них уж очень топорно работали. Например, одна из заключенных называла себя Юдицкой, письма получала как Жебровская, а жандармы именовали ее Кондрацкой. Она призналась, что получала от охранки 15 рублей в месяц. Были провокаторы, которых разоблачали по их поведению на предварительном следствии и в суде.

Но простучать в стенку соседу или передать ему записку со своими сомнениями и подозрениями нетрудно, а вот собрать воедино все факты, проанализировать их, а затем гласно заклеймить предателя — на это способны были немногие. Эту задачу взял на себя Дзержинский.

И не раз во время прогулки заключенные слышали его голос:

— Товарищ! Гуляющий с тобой — известный мерзавец, провокатор.

На следующий день провокатор гулял уже в одиночестве, а вскоре и вовсе исчезал из поля зрения. Охранка убирала из тюрьмы своего провалившегося агента.

Кандалы, казни, гнетущая атмосфера ожидания решения собственной судьбы, тюремная тишина, которую лишь сильнее подчеркивали звуки, доносившиеся извне, — все это давило на узников X павильона, подтачивало здоровье, разрушало психику.

К шпионажу тайному, через подсаженных провокаторов, прибавлялась слежка явная: обыски в камере, подглядывание через глазок, подслушивание.

«Если бы нашелся кто-нибудь, кто описал бы весь ужас жизни этого мертвого дома, кто бы воспроизвел то, что творится в душе находящихся в заключении героев, а равно и подлых и обыкновенных людишек, что творится в душах приговоренных, которых ведут к месту казни, — тогда бы жизнь этого дома и его обитателей стала величайшим оружием и ярко светящим факелом в дальнейшей борьбе», — записал в тюремном дневнике Феликс Дзержинский.

3

Жандарм посмотрел через глазок в камеру Дзержинского и увидел его склонившимся над столом. Жандарм уже не в первый раз подходил к глазку: заключенный все что-то писал, почти не меняя позы.

«Ишь расписался…» Жандарма, однако, это не встревожило. Тем из заключенных, кто вел себя в крепости спокойно, не нарушал режима, администрация разрешала иметь бумагу и письменные принадлежности. Этим правом сейчас пользовался и Дзержинский.