Изменить стиль страницы

Кроме боли.

Илларион это знал, и это постепенно примирило ее с его присутствием, хотя поначалу было все, вплоть до швыряния букетов в лицо и угроз обратиться в милицию. Ни о каких бывших сослуживцах мужа она не хотела слышать, равно как и о самом муже, если уж на то пошло. После того случая, когда она швырнула ему в лицо букет, вернее, то, что от него осталось, потому что предварительно она отхлестала его этим букетом по щекам, к большому удовольствию многочисленных зрителей, он куда-то пропал, и она уже решила было, что избавилась от него навсегда, но однажды, выходя из метро, совершенно случайно заметила в толпе знакомые внимательные глаза на ненормально, не по-зимнему, не по-городскому загорелом лице и сама пошла к нему, испытывая, как ни странно, облегчение, но он уже исчез, давая ей время подумать, а назавтра опять стоял на платформе с виноватой улыбкой и с букетом в руке.

Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он ее охраняет, однако ей понадобилось некоторое время, чтобы осознать этот простой факт.

Тогда она снова взъярилась и, подняв на ноги всех своих знакомых, в рекордно короткий срок – за пять дней – сменила адрес. На шестой день она въехала в новую квартиру, а на седьмой, вернувшись с работы, увидела на платформе знакомую фигуру. "Вы очень правильно поступили, Ирина, – сказал он. – Только надо было предупредить меня.

Я помог бы грузить вещи."

Они говорили.

«Я знаю, вам сейчас очень больно», – говорил он, легко шагая рядом, все время на полшага позади, чтобы она могла не видеть его, если ей этого не хотелось…

Впрочем, возможно, такова была традиционная позиция телохранителя. Откуда ей было знать?

«Да, – говорила она, – мне очень больно. Вам не кажется, что вы ковыряетесь пальцами в открытой ране?»

"Знаю, – отвечал он. – Мне не кажется, я точно знаю. Однажды ваш муж с помощью армейского штык-ножа и вот именно – пальцев вынул из меня осколок гранаты. Я, как видите, до сих пор жив, спасибо Глебу. Напрасно вы так, – говорил Илларион. – Зря. Он этого не заслужил. Знаете, я ведь мог бы ходить за вами незаметно… Собственно, обычно это именно так и делается. Но я не хочу, чтобы вы думали о нем плохо. Я же вижу, что вы его до сих пор любите. Нельзя любить человека и думать о нем плохо, от этого может разорваться сердце. Что значит – теперь неважно? Как раз теперь это важнее всего. Живой человек всегда может постоять за себя, что-то объяснить… Снять ремень и выпороть, в конце концов, чтобы замолчала и слушала. Не такой? Ну вот, видите… Да, конечно, и тоже не буду, только вы слушайте. Это очень важно, чтобы вы все правильно поняли.

Он был отличный парень. Настоящий, понимаете? Если бы вы знали, сколько раз он умирал… Что?

Нет, теперь вряд ли… Впрочем, кто знает… У него забрали все: семью, друзей, прошлое… Даже лицо, а он все равно остался собой – настоящим. Это был хороший человек, и он делал очень важное, очень нужное дело… Грязное? Посмотрите вокруг. Как это все называется по-русски? Правильно. Немного грубовато по форме, но очень верно по существу. А он пытался, и небезуспешно, все это отмыть и отчистить.

Конечно, это грязная работа, как же иначе? Это Геракл вычистил авгиевы конюшни, не запачкавшись, так в наше время его за это «зеленые» вверх ногами повесили бы, и правильно бы, между прочим, сделали. Умник какой выискался – экологию этим самым засорять… Тогда, между прочим, люди прямо из речек воду брали. И пили.

Да, – говорил Илларион, – я валяю дурака.

Совсем чуть-чуть. Зато вы улыбаетесь. Тоже чуть-чуть, но это лучше, чем совсем ничего.

Знаете, какой это был человек? Это вам не Геракл, который вот именно валял дурака, а о его так называемых подвигах все трубят вот уже не первый десяток веков. А вот пусть бы ваш Геракл попробовал, как Глеб, молча… Вы знаете, какие вещи он проделывал в одиночку, каких спасал людей, какие срывал планы? И не просите, все равно не скажу. Во-первых, потому, что не имею права, во-вторых, потому, что вы мне просто не поверите, а в-третьих, потому, что сам почти ничего не знаю, догадываюсь только… Да, и я тоже. Теперь, после некоторых.., гм.., событий, вообще не осталось никого, кто хоть что-нибудь знает про него наверняка… Вообще, людей, которые знают, что жил на свете такой Глеб Сиверов, можно пересчитать по пальцам одной руки.

Не надо плакать. Да, вот именно – один. Всегда один.

Он был хорошим человеком, и он в конце концов не выдержал. Ему просто нужно было остановиться и передохнуть, но тут появился этот мерзавец с автоматом… Простите, мне не нужно было об этом говорить… Он просто не выдержал. Железо тоже ломается. Он сломался, и его убили. Хотите знать, кто это сделал? Правильно, зачем это вам… Уверяю вас, этому человеку сейчас очень несладко. Очень.

И ничего не бойтесь, говорил он. Пока я жив, они вас пальцем не посмеют тронуть. Почему? Да потому что я, как Глеб. Нет, не в смысле разных подвигов, а в смысле общего развития… Начальной военной подготовки, так сказать.

Да нет, просто пенсионер. И не надо ничего выдумывать. Нет. Да не хочу я вашего чая, и борща я" вашего не хочу. Простите, но я ни разу в жизни не встречал архитектора, который умел бы прилично готовить. У них у всех отбивные с десятикратным запасом прочности. А если серьезно, то вон в том киоске продают довольно приличные чебуреки. Вы любите чебуреки? Я просто обожаю.

И потом, на улице солнышко, птички поют и вообще все гораздо лучше видно… Что видно? Да все.

Все на свете.

«Лендровер»? Да, мой. А как вы догадались? Похож? На меня похож? Ах, я на него… Надо бы побриться, что ли. Да. Всего хорошего. До завтра."

А дома была боль. Даже здесь, в необжитой еще квартире, ее было столько, что трудно было дышать, и она проклинала Иллариона с его разговорами и ненавидела себя за это. Он был прав, осколок необходимо удалить, иначе – смерть. Вот только до чего же это больно. Однажды ночью – это было позавчера – она проснулась от выстрелов. Она долго пыталась убедить себя в том, что это стрелял чей-то неисправный глушитель или, на худой конец, собачники отстреливали бродячих животных. Все это были отговорки, она-то знала, что произошло, но не могла решиться спуститься во двор до тех пор, пока не приехали милиция и «скорая помощь». Они явились только под утро, и необходимость спускаться отпала сама собой. Выглянув из окна второго этажа, в сером утреннем свете она увидела, как укладывают в блестящий черный мешок тело какого-то незнакомого мужчины. Рядом стоял милицейский капитан, озабоченно вертя в руках большой черный пистолет – не такой, какие носят милиционеры, с длинным тонким стволом и с барабаном, как в старых фильмах про Гражданскую войну.

Через час позвонил Илларион (она чуть не разревелась от облегчения) и сказал, что в течение примерно недели приходить не сможет. «Глупейшая история, – сказал он. – Поскользнулся в ванной и вывихнул лодыжку. Просто ужас, до чего я неловкий.» Тогда она все-таки разревелась, как белуга, прямо в трубку, и Илларион сказал, что в жизни не слышал ничего отвратительнее, чем архитекторские рыдания. Еще он сказал, что, пока его не будет, за ее домом присмотрят двое, как он выразился, «хороших ребят». Она выглянула в окно и увидела машину, в которой сидели «хорошие ребята» – каждый размером с трехстворчатый шкаф. Поодаль, полускрытый какими-то кустами, стоял «Лендровер»

Иллариона. Пустой.

А боль все не проходила, и она чувствовала, что еще немного – и эта боль убьет ее вернее всякой пули. Отпусти, просила она Глеба бессонными ночами, отпусти. Зачем ты держишь? Мертвые не должны так крепко держать живых. Я оттолкнула тебя, я послала тебя на смерть, но я не знала, я не хотела этого!

Она думала порой, что сходит с ума, ей казалось, что Глеб жив, что вот сейчас, в эту самую минуту, он бродит по тротуару вокруг дома в Беринговом проезде, не решаясь войти, смотрит на ее окна и не знает, что ее там больше нет. Это было ужасно, но смерть Анечки причиняла ей меньше страданий – может быть, потому, что ее она не успела оттолкнуть, и последнее, что они могли вспомнить о ней там, на той стороне, была ее любовь.