Изменить стиль страницы

Нефедов вскочил, растерянно закрутил головою, ища, чем бы вытереть пол под столом.

— Ну и растяпа! — Марья Кирилловна деланно засмеялась, выбежала из комнаты. Нефедов собирал в ладонь влажные и теплые осколки вокруг переполненного янтарной жидкостью блюдца.

И опять были вкусные сухарики, не хватать которые один за одним, а брать степенно, отдаляя секунду, когда дрогнувшей руке вроде бы уже и прилично потянуться к благоухающей вазочке с печеньем, было настоящей тренировкой воли. И опять была та страшная минута, когда Марья Кирилловна отвела глаза и попросила робко и упрямо:

— Рассказали бы вы, Юра, хоть что-то… Вы уж простите. Мне, понимаете, кажется, если буду знать, если пойму все…

Запинаясь, сбиваясь от слышанных от Андреича деталей к газетным сообщениям, читанным уже на Большой земле, Нефедов рассказывал, как ремонтировали танки в развороченном бомбами цеху.

Марья Кирилловна слушала сначала внимательно, потом отвернулась, стала вглядываться в синеющее незаметно подступившим вечером окно.

— Кажется, я об этом читала.

— Да, да… Об этом писали. Это как раз… про бригаду Андреича.

— Он сейчас жив?

— Не знаю.

И опять удивительно громко в спящей казарме хрустели печеньем не ожидавший такого фарта дневальный и только что в пятый раз отшвабривший дощатый крашеный пол Пашка Тюрин. Злополучная «хванера», попиленная на клинья, обнаружена была старшиной Литвиным именно у него. Приговор был кратким и не слишком суровым: «Пять нарядов вне очереди!..» Возможно, флотское сердце старшины тронул шикарный вид курсанта Тюрина в расходящихся от пояса к носкам широченных брючинах, на каждой из которых острота наведенной (без утюга!) стрелки могла смело соперничать с форштевнями быстроходных эсминцев.

За четкими квадратами казарменных окон уже остро пахло весной. Без грязи, без особой распутицы исчезал снег. Но именно исчезая, оседая ноздреватой потемневшей коростой, снег вдруг заявил о своем запахе. Пронзительная свежесть висела в синем воздухе, будоража до оглушительного чиха курсантские носы в перерывах между уроками, когда все выскакивали без шинелей на улицу. Даже крепкая горечь махорочных дымков не могла перебить запаха снега, а, может быть, запаха пробуждающейся земли.

На один из таких перекуров обрушился громом с ясного неба трубный глас скорбного и торжественного Шопена: «Та-а… та-та-там!..»

Еще не получив подтверждений своей заставившей сжаться сердце догадке, Нефедов, тяжело переставляя ноги, вышел из сразу притихшей толпы курсантов н двинулся навстречу медленно приближавшимся венкам и невесомо плывущему над обнаженными головами красному гробу.

Марью Кирилловну хоронил почти весь офицерский состав школы. Были женщины и дети. Много не знакомых Нефедову людей. Он стоял с ними у желтого, бесшумно осыпающегося края могилы, видел, как падают и падают на красную крышку гроба бурые комья земли. Поднятый им комок рассыпался в руке, ушел вниз короткой беззвучной струйкой. Он и о салюте догадался только по метнувшимся над черными ветвями галкам. Как закричали птицы, Нефедов услышал. А потом грянул «Интернационал». И сразу что-то внутри напряглось до предела и тут же отпустило. И слезы, слезы хлынули из глаз, до этого сухих и только саднивших.

«Простите меня, Марья Кирилловна… Простите…»

Он сошел с быстро таявшего под ним желто-бурого бруствера, побрел к стоявшей неподалеку березе и прислонился лбом к ее прохладному стволу.

Звучали за спиной Нефедова голоса. Начштаба школы негромко давал какие-то распоряжения.

«Нале-во!» — послышалась приглушенная команда. Опустив медные зевы труб к земле, прошел мимо Нефедова отыгравший свое музвзвод. Нефедов отошел еще дальше. Теперь курсант стоял, скрытый от расходившихся с кладбища людей высокими влажными кустами, у старой поржавевшей ограды заброшенной могилы. Тихо стало. Совсем тихо. И тогда Нефедов услышал неторопливые приближающиеся шаги. Обернулся.

— Пойдем, курсант! Пойдем!.. Ее не вернешь, а сам наверняка простудишься. — Тот самый подполковник, Юлий Максимович… Офицерская фуражка сидела на его голове оплывшим блином. «Нет внутри проволочного каркаса», — зачем-то отметил про себя Нефедов. Шел Юлий Максимович совсем не по-военному, переваливаясь с ноги на ногу, засунув короткие руки в карманы шинели.

Когда благополучно шагнули под полосатый шлагбаум, за которым начинался военный городок, мимо пораженного нестроевым видом курсанта (без шинели, без бескозырки) часового, Нефедов почувствовал, что замерз. Он прибавил шагу и тут же остановился — Юлий Максимович за ним не поспевал.

— Ничего, курсант, сейчас придем.

Юлий Максимович завел Нефедова в санчасть. В небольшой, уставленной белыми шкафами комнате усадил на круглый стул. Кряхтя, стянул шинель. Повесил ее на гвоздь, вбитый в стену между шкафами, и зябко потер красные короткопалые руки.

«Неужели сейчас сердце будет проверять?» — подумалось с испугом и внезапной неприязнью к Юлию Максимовичу. Неуклюже потоптавшись, Юлий Максимович повернулся к низкому шкафчику и, присев, извлек на свет банку с прозрачно плеснувшейся внутри жидкостью.

Нефедов только потом, после жадного глотка, понял: это был спирт. Перехватило дыхание, и глаза, подталкиваемые слезами, ринулись из орбит.

— Молодец!.. — Юлий Максимович легонько постучал ладонью по закаменевшей спине Нефедова, зачерпнул из эмалированного ведра с полстакана воды. Воду Нефедов пригубил е опаской. Но сразу стало легче, и он допил в два глотка.

— Закусить нечем… Скоро у вас ужин. На чай приналяг. Хоть и без сахара, а лишний стакан горячего попроси. Понял?

Нефедов кивнул.

Себе Юлий Максимович налил из банки четверть стакана и выпил спокойно, как воду. Сразу полез в карман за папиросой.

— Отчего она умерла? — спросил Нефедов.

— Стенокардия… Из двух приступов вытащил, а тут… — Юлий Максимович закашлялся, но криво тлеющей папиросы не бросил. — Воли к жизни у нее не было!.. Не смогла горя преодолеть. Все у нее погибли в Ленинграде. Муж, сын, мать, сестра — все!.. — Юлий Максимович рубанул воздух все еще красной ладонью, вздохнув, встал. Подошел, скрипя половицами, к прикрытому белыми занавесками окну, привстав на носки, открыл форточку и выбросил в нее окурок.

— А ты выжил! — сказал, еще стоя у окна. Сказал без укора, наоборот, с какой-то ободряющей интонацией, вроде: «вон, мол, какой ты молодец!». И сразу: — Представляешь, как тебе надо жить? Ох, красиво тебе жить надо, курсант!

Нефедов промолчал, О том, как дальше жить надо, он не задумывался. Размеренная курсантская служба представлялась ему спокойной и доброй. Холодный ужас блокады отодвигался все дальше и дальше. Даже в снах перестал хватать за сердце. Главная душевная досада была в том, что война, по всей видимости, идет к победному концу, и не придется ему, морскому летчику Нефедову, посчитаться ни за сверстников — ребят, угасших под холодным блокадным небом, ни за Андреевичеву Нинку, умершую уже на Большой земле, ни за бабушку, ни за вот добрую, как мать, Марью Кирилловну и ее безвестное Нефедову семейство.

Словно угадав его мысли, Юлий Максимович махнул короткой рукой.

— Человека в себе расти, человека!

И опять промолчал Нефедов. Потому что в тайниках души своей ощущал, что человек в нем пока некрасив. Почему он так нехотя шел каждый раз к Марье Кирилловне? Угощенья смущался? Боялся ввести ее в трудный по военному времени расход? Ерунда все это! Это он для себя придумал. Самого себя жалел, вот в чем дело! Потому что больно и трудно было ему тревожить память, рассказывать Марье Кирилловне ленинградские блокадные были. А может, они ей нужны были больше любых лекарств? Может, ожесточила бы она свое сердце и выстояла? От новых сил, рожденных ненавистью. Может быть, нужна ей была его сыновья привязанность, может…

Тюрин его сразу раскусил. Вечером, после поверки, на которой старшина Литвин сделал вид, что ничего знать не знает о самовольном уходе курсанта Нефедова с занятий, Тюрин, ожесточенно колотя набитую соломой подушку, печально протянул: