Изменить стиль страницы

– Ты еще здесь? – удивился Илларион и снова повернулся к Сорокину. – Он что, был сердечником?

Сорокин пожал плечами, сдвинул в сторону газету и принялся задумчиво катать по столу барабан револьвера. Барабан тускло поблескивал в свете настольной лампы и тихо рокотал, постукивая гранями по полированному дереву.

– Все мы в некотором роде сердечники, – сказал полковник. – Кто из нас всерьез следит за своим здоровьем?

Единицы! А жизнь наша, между прочим, на девяносто восемь процентов состоит из стрессов." Но на кардиологическом учете он не состоял, я проверил.

– Ага, – сказал Илларион, – проверил-таки! Сам чувствуешь, что тут нечисто, правда?

– Как тебе сказать, – снова пожал плечами Сорокин. – Ну, чувствую, а толку-то? – Он взял барабан, поднес его к правому глазу и, прищурившись, посмотрел сквозь него на Забродова. – Тут бы любой почувствовал. Вот смотри, что получается. В ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля из ботанического сада исчезает эта пресловутая яблоня, а на ее месте остается пенек. Беседина утверждает, что пенек от другого дерева, Егоров – это фамилия нашего усопшего – по этому поводу только разводит руками и всеми силами стремится поскорее замять дело. Первого мая пня уже нет, его выкопали и сожгли; седьмого мая Егоров приобретает подержанный «мерседес» девяносто шестого года, а десятого неожиданно умирает от инфаркта за рулем этого самого «мерседеса».

Волей-неволей напрашивается предположение, что Егорову сначала хорошо заплатили за яблоню – отсюда и «мерседес», – а потом организовали ему сердечный приступ, чтобы, упаси бог, не проболтался.

– Правду сказал я, шотландцы, – нараспев продекламировал Илларион, – от сына я ждал беды. Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды…

– Бред, – произнес Мещеряков который, оказывается, все еще был тут. – Опоздаю я из-за вас на совещание. Вы тут занимаетесь интеллектуальным онанизмом, а я слушаю, как дурак. Было бы из-за чего огород городить! И потом, все, что вы тут наплели, абсолютно недоказуемо. Да и предположения ваши, честно говоря, вилами по воде писаны.

– Сорокин, – сказал Илларион, – нам тут нужны скептики и нигилисты?

– Вряд ли, – отозвался Сорокин. – Мы сами скептики и нигилисты. Нам бы парочку энтузиастов, мы бы горы свернули, а скептиков возле каждого пивного ларька навалом.

– Слыхал? – сказал Илларион Мещерякову. – Поезжай на свое совещание, скептик, а мы тут уединимся и продолжим занятия, как ты выразился, интеллектуальным онанизмом.

– Извращенцы, – брезгливо морщась, объявил Мещеряков и гордо удалился.

Сорокин дождался, пока щелкнет замок входной двери, закурил и, прищурившись, посмотрел на Иллариона.

– Слушай, – сказал он, – что это с тобой? С чего это ты так землю роешь? Раньше я за тобой такого рвения не замечал. И такой чувствительности, кстати, тоже. Честное слово, на тебя смотреть неудобно.

– Наверное, я действительно старею, – задумчиво произнес Забродов. Он не шутил, не ерничал и не разыгрывал Сорокина, и от этого полковнику стало как-то не по себе. – Старею… Раньше я действительно как-то не обращал на все это внимания. Мир устроен так, как он устроен, и нам его не переделать – вот как я думал раньше. А теперь… Не знаю.

Ну, не знаю! Обидно мне как-то стало, как будто это меня самого унизили. Четверо здоровенных жлобов на новеньком джипе, с пистолетами… Им бы банки грабить, от охраны отстреливаться, а они мордуют семидесятилетнего старика, ребра ему сапогами пересчитывают… У меня от этого прямо мороз по коже. Не знаю почему.

– А я тебе скажу почему, – медленно проговорил Сорокин. Он взял в руки револьвер, приставил дуло к губам, выпустил в него сигаретный дым и посмотрел, как он выходит с другого конца. – Это очень просто, и старость тут ни при чем. Ты ведь раньше и дома-то почти не бывал. Лет с семнадцати в казарме жил, верно? То есть всю свою сознательную жизнь ты провел как бы на другой планете, и теперь тебе все здесь дико, все непривычно, все устроено не так, как надо бы… Что, не правда? Ты кадровый военный, и тебе непонятно, почему, когда противник отлично виден и даже не просто виден, а нагло лезет на рожон, его нельзя быстро и эффективно прижать к ногтю.

А тут еще эта вечная проблема разделения людей на своих и чужих…

– Я тут недавно смотрел по телевизору детектив, – сказал Забродов, неторопливо закуривая новую сигарету. Уголки его губ скорбно опустились книзу, лицо выглядело непривычно грустным и каким-то расслабленным, словно он утратил способность контролировать напряжение лицевых мускулов. – Так вот, там один маньяк охотился на преступников – воров, убийц, сутенеров, жуликов всяких… Выслеживал их и убивал, аргументируя это тем, что мир от его действий становится чище и лучше. А за ним, в свою очередь, гонялся честный полицейский, который считал, что наказывать преступников надлежит исключительно по закону. Вот ты, Сорокин, мент сравнительно честный, ответь: кто из них прав? Авторы фильма, судя по концовке, считают, что прав полицейский. А ты как думаешь?

– Я, наверное, плохой мент, – устало сказал Сорокин. – Или, как ты выразился, поганый. Понимаешь, авторы твоего детектива, конечно, правы. Теоретически. Закон для того и придуман, чтобы всем было хорошо. Каждый понимает это «хорошо» по-своему, и закон как раз и должен приводить эти разнородные представления к общему знаменателю. И в идеале моя работа должна сводиться к тому, чтобы заставить жить по закону всех, от президента до безработного. Может, так оно и будет лет через сто, – Черта с два, – вставил Забродов.

– Ну, пускай через двести. Но мы-то живем сейчас.

– То есть ты считаешь, что прав убийца?

– Да нет, конечно. Слушай, а нам обязательно нужно это обсуждать? Не стану скрывать, у меня имеются на этот счет кое-какие мысли, но излагать их я не хочу. Просто потому, что не вижу в этом смысла. Странно это все: чувствуешь одно, думаешь другое, говоришь третье, а делать приходится четвертое.

– Согласен, – сказал Забродов. – Давай выпьем… Ах да, выпить-то и нечего! Может, кофе?

– На ночь? – усомнился Сорокин.