Это началось со странной ритмической прозы, — гидрометр вдруг начал писать ритмической прозой. Хорошо, если б ограничилось письмом к матери: «Мать дорогая, тебе адресует твой сын злополучный, брошенный в вихрь необъятных и тягостных сердцу сомнений…» Но ритмический стиль полез в таинственный, в высшей степени важный документ, над которым, собственно, и заболел Ареульский.

К мысли об этом документе, о необходимости создать таковой документ он пришел в результате многих роковых обстоятельств. Начать с самого вечера паводка. Вначале, как отметил сам Ареульский в вышеупомянутом документе, он:

«безумно доверчивым был и ответ без заминки давал».

Но и более крепкий мозг не выдержал бы того, что пришлось в этот вечер пережить Ареульскому. Гидрометрия, дотоле никого не интересовавшая, гидрометрия, униженная и оскорбленная, или, еще крепче, оплеванная в его лице, когда, как говорилось в документе:

«жалкий какой землемер помощника вдруг возымел», а он, Ареульский, был предоставлен работать в стихийную и ответственную минуту не с кем другим, как с невежественным Мкртычем, — именно эта униженная гидрометрия и превратилась вдруг в центр вселенной.

Красноречиво рассказал Ареульский в своем документе, заимствуя отчасти из Байрона, отчасти из Безыменского эпитеты и обороты речи, как странные фигуры в темноте обступили в грозу и молнию его зыбкий ночной пост и ехидно задавались целью выудить у него цифру паводка. Только в ту минуту и понял Ареульский все роковое значение собственных ответов. Тогда именно он сменил «безумную доверчивость» на «темную догадку». А иначе сказать, Ареульский понял, что цифра паводка имеет какое–то особое и решающее значение для всей будущей судьбы людской, цифрой паводка хотят воспользоваться, чистый научный факт хотят сделать жупелом и оружием для всякого рода «личностей». Поняв это, Ареульский устрашился великой и необычайной ответственности, ниспадавшей на него, и вот тут–то, по словам первого и единственного свидетеля, невежественного Мкртыча, Ареульский и «тронулся».

Человечество не должно было оставаться без обличающего этот важный момент документа, а также без цифры паводка… Цифра паводка…

Определить точную цифру паводка дело было, конечно, нехитрое, если иметь точные данные, но точные данные — кто мог ручаться за полную точность данных? Можете вы поручиться за точность свешанного в магазине сахара? Можете вы поручиться за точность накапанного в рюмочку смертоносного лекарства? Сейчас вам кажется — двадцать пять, а через секунду — двадцать четыре, и нет гарантий, что не двадцать шесть, — точность есть нечто в высшей степени неточное, особенно если стоят над вами с ножом к горлу.

Расшатанный мозг Ареульского не вынес. Ночью, после того как подписан был акт, где цифра паводка, отнесенная к приблизительному периоду времени, указана была в приблизительном колебании от четырехсот до пятисот кубометров в секунду, — Ареульский в холодном поту постучал к месткому.

Заикаясь и шепелявя, он признался, что абсолютных гарантий он дать не может. Говорил ли он в вечер паводка насчет двухсот двадцати пяти кубометров? Говорил. Было ли тогда шесть сорок? Возможно, и было. Не в том суть, что говорилось, а в позднейших, более сложных исчислениях… Движение воды, как настоятельно повторил Ареульский, имеет место по параболе, и если исчислить…

Он взял себя пригоршней за лоб. Глаза Ареульского приняли совершенный испанский стиль. Он человек науки, он не хотел быть участником заговора, но подпись на акте… Мог ли он поручиться? Нет, Ареульский поручиться не мог.

С той поры гидрометр засел дома в чрезвычайной, одичалой задумчивости. Он знал, что за ним пошлют. Видимый мир нуждался в нем, зависел от мозговой операции Ареульского. Небритый и важный, с отдельными, выросшими свыше нормы седыми волосами в черных бровях, — раньше Ареульский пинцетом выдергивал эти волосинки, — в дождевом, даже в комнате не снимаемом плаще, исхудалый, он торжественным голосом промолвил «войдите», когда к нему постучались…

В ожидании Ареульского перебранка насчет моста разгоралась все шибче. К товарищу Мануку Покрикову с его портфелем притеснились, — он стоял в окружении возбужденных людей.

Сбегав куда следует, парень в майке уже приволок главного свидетеля, плотника Шибко. Свидетель, расчесывая указательным пальцем иконописную бороду, спокойный, как статуя, выжидал минуту. Но начканц не мог этого оставить. Начканц иронически тряхнул свидетеля, употребив старинный парламентский способ опорочивания:

— Уж ты–то бы помолчал! А кто жуликом деньги по копии слямзил?

Плотник спокойно повел голубыми с поволокой глазами и высвободил плечо из–под начканцевой руки — за него ответили из угла.

Тут такие слова пошли, что самого Захара Петровича скрутило, — пошли слова насчет копий и подстирок, насчет казенных денежек, которые плачут, насчет убытку, а насчет убытку загнулось и нашим и вашим: в воздух, словно мяч, полетели козыри.

Начканц допытывался: «А ну, какой убыток от моста?» — и, посмеиваясь со злорадством, метнул для посрамления противника настоящую цифру; но противник, обученный участковым экономистом, комсомольцем из дизельной, отпарировал: «Ты считай убыток плюс сумма от простоя, от теперешнего развала работ, от задержки, причиненной гибелью моста…»

Не дождавшись гидрометра, товарищ Покриков в нетерпении сердца обернулся к членам комиссии. По его мнению, раз зашла речь, с недоразумением пора покончить. Он попросил, чтоб раз навсегда, вот сюда, перед ним, — кулак Покрикова обрушился на портфель, — выложили все, что говорят и думают о мосте рабочие. Не за спиной, пусть скажут в лицо, — левой рукой он нашарил в кармане закладочку: в закладке стояли пометки, цифры страниц и названия книг. Товарищ Покриков знал, что по всем пунктам он посрамит невежество.

Тщетно стали бы сейчас задерживать стихийно собравшуюся публику. Через час в клубе должно было состояться общее собрание. Но уже все, весь участок, за исключением женской его половины, занятой в кухне и по службе, был здесь, напирал в двери механической, ждал за дверьми.

Сам Степанос, лихорадочно потирая длинные малокровные ладони, дышал воздухом назревшей бури, он явно беспокоился и был необычно бледен. Был тут и секретарь ячейки, дотоле никем не замеченный. Сам Фокин пришел из туннеля, — работы повсюду остановились.

Переглянувшись, члены комиссии сделали то, что уже само собой сделалось, — они объявили в механической мастерской общее собрание.

Роль стола сыграл ящик, поставленный на станок. Белый, из кармана Степаноса появившийся лист лег на стол. Молоточек заменил звонок. Председатель комиссии РКИ, до сих пор, как и другие два члена комиссии, как будто ничем не проявивший себя, приподнялся.

Но здесь к слову сказать о членах комиссии РКИ, мысленно названных товарищем Мануком Покриковым «середнячками» и «маленькими людишками».

Опыт множества проведенных ревизий дал этим людям ту спокойную силу действия, какую зовут философы «единством метода». Глядя со стороны, да еще очками европейца какого–нибудь, очками слепца какого–нибудь, воспитанного на делах судейских и на книжечках, где ведут следователи разбор всяких острых и таинственных случаев, — глядя вот этак со стороны на слова и действия трех инспекторов, — и впрямь можно было пожать плечами: дескать, что же, мелко, товарищи, — никаких с вашей стороны талантов допроса, подковыристых штучек, тайной беседы с напуганным человеком с глазу на глаз, для беспристрастного показания, никаких, дескать, умных и хитрых моментов в ревизии… Но, однако же, так мог бы подумать только чужой человек. А своя публика, приглядевшись, неминуемо бы почувствовала во всем поведении комиссии то, что я назвала выше «единством метода».

В чем был метод? В умении дать говорить фактам. Люди и цифры, вещи и явления, психология и обстановка во весь голос, перебивая друг друга, разгоряченно заговорили вдруг на участке, обступив трех молчаливых людей, державших покуда мнение свое при себе.