Маленькому Айрапетьянцу, с его интеллигентным видом, золотом пломбы в зубах и пенсне на шнурочке, мечтавшему подучиться на инженера, он говаривал: «Ты дура». А и в самом деле, если глядеть в корень, инженера поискать — всегда найдешь, даже хорошего слесаря поискать — найдешь, а настоящего изыскателя — шабаш! Кончается профессия. Изыскатель, подобно валторнисту или флейтисту, есть профессия дефицитная.

Школы, такой вот школы, чтобы всю страну облазить, работать с лучшими мастерами строительного дела, при прокладке больших дорог, под строгим военным начальством, как это было еще до революции, — такой вот школы молодежь не знает. И организм тоже нужен изыскателю, вроде как валторнисту легкие.

Гришин свой организм мерил на литры. После бутылки коньяку брался провесить любую линию — и провешивал. Треножник мог заплетаться, эккер мог косить свой зрачок, а он, Гришин, по–военному стоял твердо и смотрел перпендикулярно. Вообще же за тридцать лет ночевок под небом, ходьбы по болотам, прыганья по скалам он только и болел всего один раз, да и то, как конфузливо признавался, детской болезнью — корью.

У Агаси–аги был двухэтажный дом, крытый черепицей, — и внизу, на веранде, между неровными обтесанными столбами, поддерживавшими карниз крыши, похожий на околыш фуражки, шла жизнь всей семьи, — у Агаси было восемь братьев с детьми и женами и семнадцать душ собственного семейства. Двоих, — еще с того лета, как жил у него Гришин и в верхней парадной комнате разместил контору, — Агаси–ага пристроил работать на Мизингэсе, а нынче не без тайных замыслов хотел хорошо накормить Гришина.

Острым взглядом кулака, привыкшим распознавать вещи и давать им цену, он отметил изо всей семьи племянницу, как отметил бы черную с белым телку или длиннолапую курицу: в хромоногой Каринэ был толк. Стоя в задумчивости возле жены, возившейся с молодым овечьим приплодом, Агаси думал, что такой надо дорогу дать, а там и сама пойдет.

Обруч висел на стене, — он мельком взглянул на тесный быт веранды, оснащенной, как корабль, для дальнего и, в сущности, черепашьего плаванья, бочками, полными добра, посудиной с острым днищем, медными котлами для варки, веревками от стены к стене, хворостом, гирляндами лука и красного перца, кнутовищем из ножки джейрана — местного производства, красильными принадлежностями, натянутой рамой с начатым грубоватым ковром и в углу, на сене, новорожденной семьей ягняток, — тесен был обруч для племянницы!

Его старуха, жилистая и еще не отрожавшая, нагнулась. Сотней обвислых складок легла ткань, жирная от грязи и пота, но между складками в линии бедер и натруженных ног, стоявших покорно и монументально, было зловещее сходство с материнским задом овцы. Старуха выпрямилась, держа за ноги двух ягнят, — их шерсть еще мокра от непросохших родильных вод, и худые, влажно–кудрявые тельца будут волочиться вниз головой, словно картинка из библии, когда понесет их старуха подложить под мать, мелко и нежно блеющую с выгона.

Может, кому иному, старозаветных дел мастеру, и кажется все это прочным, но Агаси–ага был дальнозорок, предвидел неприятности, уже не раз стучавшиеся к нему, и знал, что советская власть не жалует кулака, или, по его собственной терминологии, «аккуратного хозяина». Он не прочь был поставить на всякий случай своего человека поближе к власти: «Каринэ — она и в партию может пройти, от такой будет семье польза».

В верхней нежилой горнице, где окна не открывались ни зимой, ни летом — от мух, где вдоль стен на деревянных тахтах лежали и висели паласы, скрипел под ногами пол и блохи танцевали на табуретках, было уже все приготовлено для гостей: овечий сыр и крупно нарезанный лук в глиняных тарелках, разной формы стаканы с ворсинками от утиральника вдоль мутного стекла, темный, водой окропленный лаваш пополам с песком…

Дочь Агаси, Вардуш, с обидой в круглых, выпученных, поволокой затянутых глазах, шибче, чем нужно, стучала тарелками. К вечеру выпуклые глаза нальются слезами, и в слезах отойдет обида Вардуш, но сегодня она бросает тарелками, сегодня она, не без тайного согласия своей матери, будет огрызаться на отца таким тонким и поднятым голосом, каким лается иной раз обиженная собака. Родная кровь мстила отцу за тайные мысли, — ни для кого в доме не был секретом план старика насчет Каринэ — хромая Каринэ и сейчас сидит в клубе, с гребешком в волосах, а она, Вардуш, разрывайся ради нее…

Если б помыть или мокрым полотенцем протереть окна, в них тоже глянула бы весна, надрывающаяся на улице в затяжном петушином крике; но весне было трудно спорить с мутной домашнего изделия лорийской водкой. Трудно спорить с яркою, в капельках пота, лысиной Агаси–аги, — густейший навар из барашка разлит по синим тарелкам, запах чеснока встает в паре, раздражая аппетит, после стаканчика пальцы лезут за мягким куском сыра, крошинками опадающим на скатерть, — зубы жуют медленно, мысли ползут и того медленней.

Агаси–ага — хороший хозяин, видавший виды. Как и все дорийцы, он знает свой край, — во сне разбуди, по именам перечтет знаменитых лорийцев; где кто родился, из какой деревни вышел, — он знает, впрочем, и не только это.

С хитростью истого дорийца знает он час, когда гость в третий раз, не говоря ни слова, протянет пустую тарелку, а уже пальцы гостя в промежуток не идут на лук, а после затяжного вдоха и выдоха нащупывают грудь, тут ли, между прочим, табак или папиросница, и, не найдя, забегают по карманам штанов.

Эту минуту, созданную для спокойнейшей передышки, иные любители проводят сосредоточившись, чтоб дать осесть пище, и ковыряют в зубах дольше, чем надобно, спичкой, а на вопрос не отвечают. Менее опытный человек непременно сдаст в такую минуту, сделикатничает, будет ждать, пока гость откушал по третьей, но истый лориец, Агаси–ага, крепко знал, что упустишь — не наверстать. После третьей обмякнет и занемеет гость, хотя б и отведывал иных, поданных вслед за наваром блюд: разварной бараньей головы, кусочков мелко пожаренного барана или огромной миски мацуна, к которой Вардуш придвинет янтарный лорийский мед, все равно тут дело растянется послеобеденной мякотью пуховых, вынутых из сундука подушек и одеялом, принесенным снизу наверх, — вот почему, как только Вардуш, стуча шибче, чем нужно, посудой, в третий раз приняла от Гришина пустую тарелку, Агаси–ага повел разговор, что и как на строительстве и нет ли — аробщики говорили — нужды в молодом, сильно способном и жадном на грамоту человеке.

Гришин не сразу ответил хозяину. Он с удовольствием слушал, как урчит у него в животе пища. Перекликаясь неистово, на дворе орали весенние петухи. Запыхавшаяся Вардуш несла с лестницы третью до краев наполненную тарелку. Все это было хорошо.

— На строительстве момент неподходящий, ревизия, — отвечал наконец Гришин, поднимая многозначительно бровь над тарелкой, — вот после ревизии — дело, брат, другое, после ревизии, брат, нам и не один человек понадобится.

Мысль о ревизии напомнила ему рыжего — что–то уж очень долго запропастился рыжий!

А когда зайдет такой разговор, найдите мне человека в обществе, чтоб не вспомнил нечто, подходящее к случаю. Понизя голос и взглянув на дверь, старик Агаси сообщил технику о местных чигдымских новостях: и в Чигдыме у них неспокойно стало, — на днях двух воров поймали — жили тут под видом дачников. И крупные оказались воры: по дорогам грабили. Теперь, говорят, награбленное разбирают и хозяевам возвращают.

— Воры? — удивился Гришин, прихлебывая навар и начиная смутно тревожиться за Арно Арэвьяна.

II

Где же был рыжий? Знал ли он, что говорилось вослед ему на участке? Икалось ли рыжему, по верной примете, от Клавочкиных пересудов?

Рукою Клавочки принятый и куда нужно снесенный документ лежал сейчас перед ним на столе, за которым сидел он против начальника угрозыска. Рыжий только что замолчал, и в комнате еще звенело эхо юношеского голоса, еще стояло очарованье задумчивых глаз рыжего и его спокойного рассказа. Рыжий уютно сидел, как у себя дома, на стуле, и если б не сжатые губы, изобличавшие в нем стыд, — рыжий не за себя стыдился, — и жест, с каким, перебрав, он отодвинул от себя писчий лист с убористым и банальнейшим, хорошо знакомым ему начканцевым почерком, можно было б подумать, что рыжий очень доволен и сейчас будет чай пить. Начальник угрозыска, крутя в руке папиросу, так и не удосужился закурить, покуда ставил, часто макая в чернильницу, последнюю букву. Он спешил покончить с этим анекдотическим делом, и внимательный рыжий, медленно прочитав все, что записал с его слов по–армянски начальник, — где нужно, поставил точку, а где нужно, и — запятую, — перечел еще раз, сощурился и подписал.