Он почти бегом дошел до дизельной, с которой и начинались первые бараки, и отсюда еще по телефону заказал лошадей, но кучер ушел неизвестно куда, а помощник кучера, прежде чем самому запрягать, сделает все от него зависящее, чтоб дождаться кучера и увильнуть от работы. Он ходит с кнутом от конюшни до грязного барака, где живет вместе с кучером, и все поглядывает, не покажется ли тот.

Сам же начальник участка, дойдя до конторы, немедленно и с головой влип в работу, даже забрызганное пальтецо не снял.

Повернув голову над бумагами, пододвинутыми Александром Александровичем, через стекло своей будки он встретил взгляд Захара Петровича — «кстати, Захар Петрович!»

— Здесь, — весело, с задушевностью ответил начканц.

— Вот что, Захар Петрович… — Начальник участка водил глазами по канцелярии и не видел рыжего. Все–таки он понизил голос: — Помните, я предупреждал — не мое дело? Так вот, этот архивариус ваш, каков бы он ни был работник, — нужно его убрать, немедленно убрать с участка, за ним из угрозыска следят, и хороши вы будете, если явятся сюда арестовывать. Он, может, вор какой–нибудь беглый, я, право, не разобрал, в чем дело, но он определенно под наблюдением.

— А-ах! — вырвалось у начканца.

— Это я не от себя. Приказ. Приказ от начальника строительства, — поняли?

— А-ах! — еще отчаянней простонал начканц.

Ах, черт его побери, как он влопался! За всю свою долгую службу ни разу, ни разу не влопывался так несчастный начканц. Недаром сосало у него под ложечкой. «Кто, — ну скажите, ей–богу, кто поверит, что взял человека по одной внешности, так, здорово живешь, с пьяного ужина, имени толком не дослыша?.. Кто тебе поверит, дурак ты!»

— А-ах, Левон Давыдович, убили вы меня своими словами. Я ж его сократил, да разве мы на участке хозяева? Местком его опять взял. Вместо десятника, у Гришина, — и ведь ушел сейчас с изыскателями, наверх ушел, двое суток прошляется, — где я его искать буду?

Нет, даже начальник участка в эту минуту не понимал отчаяния Захара Петровича. Страх, больше того — ужас овладел человеком. Приложив руку ко лбу, молча озираясь вокруг, начканц не сел, а прямо плюхнулся перед Левоном Давидовичем на стул: вот оно — оправдалось, вот тебе и не верь в предчувствия.

— Имейте в виду, — голос Левона Давыдовича стал сух и визглив, — в этом деле ответственность несете целиком вы. Я не знаю этого человека. Я его не брал. У меня достаточно своих неприятностей. В управлении…

Уж конечно, в управлении он все взвалил на него, на начканца, можете не сомневаться! Но не таков был Захар Петрович, чтоб не забрать себя тут же в руки: еще сидя, рука на лбу, в хаосе мыслей, он начинал прощупывать ниточку, едва видимую ариаднину нить, — спасение для себя.

Не отвечая, он встал и пошел из будки.

Глава двенадцатая

ПАВОДОК

I

Погода, я вам доложу!

Мимо начканца быстро прошагал, завернувшись в плащ, сумрачный гидрометр Ареульский; он спешил вниз, к реке, откуда рабочие посылали тревожные сообщения. Мизинка, с утра вздувшаяся, безостановочно поднималась.

Застряв в реке, крестьянская арба показывала подъем воды. Мужик накручивал волу хвост, но, расставя, ноги, вол не двигался, а вода все прибывала вокруг него и вокруг застрявшей арбы — так тебе и переехал реку!

Впрочем, на все эти мелкие подробности и даже на странное появление Аветиса в кожанке (вернулся парень), о чем–то пересмеивавшегося с плотником Шибко́, и на уход из конторы начальника участка, тоже вниз, к реке, — на все это, занятый своими мыслями, как–то недосужливо отмахивался Захар Петрович, — в характере его была черта всех сильных личностей: бессознательно верить, что события подождут, покудова им, личностям, недалечко сбегать по своей надобности.

Своя надобность — ариаднина нить — вела его домой, но не прямо домой, а, чтоб найти время оформить мысли, вокруг всего участка, по косогорам и людным местам, — на людях Захару Петровичу думалось легче, чем в одиночестве. Потребностью быть на людях он как бы заботился о некоем внутреннем алиби. На людях Захар Петрович, как еж на иглах, чувствовал себя сокровенней и безопасней. Он имел свойство делать множество посторонних и успокаивающих зрителя движений — высмаркивался, за воротником тер носовым платком и долго потом глядел на платок, скоблил чем попало переносицу, а чаще рылся в карманах, щуря глаза на извлекаемые оттуда бумажки и бумажонки, будто бы никак не находя нужную, — это последнее он проделывал виртуозно. Мимо подобной занятости текли люди, воспринимая Захара Петровича как в своем роде пустое место; читатель и по себе знает, стоя где–нибудь в очереди или в трамвайной коробке, сколь успокаивает его при разговоре подобная занятость соседа.

Суетливо–отсутствующим придатком к этому дню, полному всеобщего беспокойства, прошел Захар Петрович по людным местам и застрял в столовке, где ел долго и канительно, присматриваясь к каждому куску на вилке и чуть ли не поднимая его на свет.

План, мелькнувший в уме его, зависел до некоторой степени от исхода бюро, — но вот узнай–ка об исходе бюро! Впрочем, по разным причинам бюро как будто и вовсе не состоялось. Заведующий кооперативом, воздев лунное лицо над борщом, был тут; начмилиции Авака спешно вызвали с тремя милиционерами к реке; Агабек все еще сидел в месткоме — видать, и нескоро соберутся.

Обтершись по–простонародному горсточкой и с ладони заброся в рот оставшиеся крошинки хлеба, Захар Петрович встал наконец, — будь это в царские времена, где–нибудь на службе среди крестьянства, он поискал бы образ в углу, чтоб накрестить усы, потому что начканц Захар Петрович любил пластику и обычай, но сейчас он только отрыгнул, больше для красоты, чем из потребности, и вышел.

Его сразу обдал ветер с дождем. Было почти темно, темнело с каждой минутой, перемена произошла во всем. Люди мотались под дождем взад–вперед, не жалея сапог; жены их высыпали с ребятенками, глядя из–под ладони; подняв длинную юбку, сухая, прямая как палка, пугая архаизмом своей одежды гусей на улице, прошла по дороге жена Левона Давыдовича. И наверху, будя ночь архаизмом своего появления, словно откликнулся кучер Пайлак: он гнал, раскинув руки с вожжами, крысоногих лошадок, улюлюкая сквозь вой и свист ветра многозначительно, важно, охваченный близостью надвигающейся катастрофы, и его старомодная, с высоченной приступочкой, лихо отзванивавшая повозка подскакивала, как пустая жестянка из–под молока, на каждом придорожном камне.

Все словно кинулось навстречу чему–то выросшему впереди, как растет морской вал в бурю. Странная парниковая теплота была в воздухе после утреннего мороза, — стало ясно, что, кроме ливневых вод, в эту ночь хлынет сюда тающий по горам снег: тепло охватило снег, как ломота схватывает тело.

Внизу при вспыхнувшем электричестве горсточка людей суетилась на месте работ. Спешно снимались буровые, где еще осталось оборудование; люди таскали брезент, свернутые кольца шнуров, деревянные шесты, доски. Вол так и не вывез арбу из реки: он шел, распряженный мужиком, по половодью, задрав свой накрученный хвост, и безостановочно облегчал желудок, но не было свидетелей воловьей нервозности. Мокрый лориец глядел с берега на перевернутое брюхо арбы, плывшей, задрав колеса, к мосту — не выловить, не спасти арбу.

В быстроте надвигающейся катастрофы было нечто ритмическое, подобное танцу, и тем удивительней, что первые такты, можно сказать, мимо прошли Захара Петровича: сдвинув картуз на затылок, он попросту направился домой.

Клавочка лежала с ногами на одеяле, подушка на животе. Клавочка была расстроена: соль просыпала, да еще в пятницу. Придя из лавки и чувствуя боль в пояснице, она, раздражившись, метнула покупки на стол — весь день был такой неудачный, обидный для нее, — и тут–то и просыпала соль. Этого еще не хватало — с мужем поссориться! Правда, она тотчас же перебросила через плечо, как полагается, три щепотки, и верный заговор произнесла, известный от покойной матери, тоже трижды: «Сухо дерево — нынче пятница», — но кто его знает, действуют ли еще заговоры при большевиках. Все на свете они перевернули. Праздники люди забывать стали — беда с числами. Великий пост — а поди–ка найди тут сухих грибов щи заправить или квашеной капусты. Квашеную капусту великим постом Клавочка любила страстно. Ей казалось — и поясница у нее болит от буйволиного молока, пахнувшего дымом, и от надоевшей до одури баранины. Решив, что нынешний день — все равно пропащий день, Клавочка разлеглась на кровати.