Девица за компьютером скромно прыснула в кулак, а кудрявый юнец в растянутом свитере откровенно заржал. Обладатель кожаной куртки посмотрел на них, как на законченных психов, явно не понимая, что происходит.
– Кругом чертовы умники, – проворчал главный редактор. – Пропади она пропадом, эта демократия! Держите, умник!
Он швырнул Юрию ключи от машины, сердито закурил очередную сигарету и углубился в изучение лежавшей перед ним трудовой книжки, перестав обращать на окружающих внимание.
Юрий вышел из кабинета вслед за человеком в кожаной куртке, с невольным уважением думая о том, что главный редактор – опасный человек, умело скрывающий высокий профессионализм и чертовскую проницательность под личиной безответственного трепача. Спускаясь в лифте с шестого этажа, Юрий дал себе торжественную клятву быть предельно острожным – вообще и при общении с главным редактором – в частности.
По дороге к редакционной автостоянке он разглядывал своего попутчика. Это был парень лет тридцати плюс-минус два года: точнее определить его возраст было трудно, поскольку он был моложав и уделял много времени уходу за своей внешностью. Темная волнистая шевелюра и твердо очерченное, лишенное возраста лицо с прямым носом, карими глазами и красивым чувственным ртом придавали ему вид этакого героя-любовника, только что спрыгнувшего с экрана голливудского фильма. Впечатление усиливали широкие плечи и выпуклая, как наковальня, грудь завзятого спортсмена. Одевался он с нарочитой небрежностью, которая не столько скрывала, сколько подчеркивала тот факт, что одежда съедала львиную долю его бюджета и стоила сумасшедших денег. На его запястье поблескивал дорогой хронометр, а запахом его туалетной воды можно было наслаждаться как самостоятельным произведением искусства.
В течение некоторого времени Юрий пытался разобраться в чувствах, которые вызывал у него этот тип. Вместе со смутной симпатией Юрий ощущал не менее смутную неприязнь к редакционному красавчику. Возможно, виноваты в этом были его чересчур красные, словно подведенные яркой помадой губы или тщательно ухоженные ногти, а может быть, сцена, которую он устроил в кабинете главного редактора из-за отсутствия служебного транспорта. Юрий не торопился выносить окончательный приговор: он знавал смельчаков и покруче, странности которых гораздо сильнее бросались в глаза, но которые были при этом хорошими людьми и верными товарищами. Знавал он и других – этаких рубах-парней, всеобщих любимцев, готовых ходить в обнимку со всем белым светом, которые неожиданно обнажали свое гнилое, подлое нутро. Человек – штука сложная, и сплошь и рядом не способен разобраться даже в себе самом, не то что в окружающих. Юрий Филатов давно вывел для себя простенькую формулу, с помощью которой делил окружающих на друзей и врагов: судить о человеке нужно исключительно по его поступкам, не обращая внимания на такие мелочи, как внешность, манеры и в особенности на слова, которые этот человек произносит.
На стоянке их ждал автомобиль – еще не старый восьмиместный “фольксваген-каравелла”. Его черные борта тускло поблескивали сквозь слой дорожной грязи.
– Ничего тележка, – сказал Юрий, чтобы завязать разговор. – И цвет подходящий.
– А что – цвет? – удивился журналист.
– А знаете, что сказал Генри Форд по поводу цвета автомобиля? Что машина может быть любого цвета при условии, что этот цвет – черный.
– Остроумно, – равнодушно отозвался журналист, забираясь на переднее сиденье микроавтобуса. – Александр Дергунов, – представился он. – Александр Федорович, если вам вдруг захочется соблюсти субординацию.
– Юрий, – коротко ответил Юрий. Руки ему Дергунов не подал, а в тоне, которым он разговаривал, чудились нотки скучливого пренебрежения, свойственного начальнику, в силу обстоятельств вынужденному накоротке общаться с обслугой, к числу которой он, без сомнения, относил водителя редакционной машины. Поразмыслив над этим с минуту, Юрий решил, что Дергунов ему все-таки не нравится, и мысленно махнул рукой: в конце концов, жениться на уважаемом Александре Федоровиче он вовсе не собирался.
Владислав Андреевич Школьников был высоким, под два метра, и грузным пятидесятилетним человеком. Грузнеть он начал после сорока, когда оставил серьезные занятия своим любимым гиревым спортом: начало пошаливать сердце и обнаружилось что-то такое с суставами, так что о настоящих нагрузках пришлось забыть, заменив их жалкими, но очень дорогостоящими суррогатами – всякими тренажерами, бегущими дорожками и прочей белибердой, придуманной ленивыми американцами. Тренажеры помогали слабо, тем более что врачи настаивали на ограничении нагрузок, и вес Владислава Андреевича неуклонно рос, пока не достиг ста двенадцати килограммов. Впрочем, дальше этого дело не пошло, и Владислав Андреевич, казалось, навсегда остался на узкой грани, разделяющей понятия “грузный” и “тучный”.
Седеть он начал еще раньше, где-то после тридцати, и к пятидесяти годам его волосы окончательно обесцветились, хотя все еще оставались густыми и жесткими. Контактных линз Владислав Андреевич не признавал, упрямо продолжая повсюду таскать с собой очки для чтения в старомодном пластиковом футляре. Одевался он дорого и строго и ездил на неизменном шестисотом “мерседесе”, который с течением времени перестал восприниматься окружающими как признак сумасшедшего богатства, уступив пальму первенства “роллс-ройсам”, “бентли” и “кадиллакам”. Тем не менее это была машина, которая полностью устраивала Владислава Андреевича: комфортная, надежная, скоростная, не слишком бросающаяся в глаза и при этом достаточно просторная, чтобы вместить в себя его большое, тяжелое тело. Школьников всегда управлял машиной сам, не передоверяя этого посторонним людям: во-первых, потому, что сам процесс до сих пор доставлял ему удовольствие, а во-вторых, потому, что доверять кому бы то ни было он считал непростительной глупостью.
В молодости Владислав Андреевич прошел отличную выучку сначала в райкоме ВЛКСМ, а затем и в партийных органах. К настоящей власти он так и не пробился, но полученные в юности навыки подковерной борьбы весьма пригодились ему в бизнесе: интриги конкурентов и нечистых на руку партнеров он видел во всех подробностях раньше, чем они начинали претворяться в жизнь. И не только видел, но и пресекал, выбирая меру пресечения по собственному усмотрению: мог просто пожурить, мог одним движением руки сбросить на самое дно зловонной финансовой пропасти, откуда не было возврата, а мог и сказать пару слов кому следует. После этого не понравившийся Владиславу Андреевичу человек просто исчезал, и дело о его исчезновении неизменно превращалось в очередную безнадежную милицейскую “висячку”.
При этом Владислав Андреевич Школьников никогда не стремился откусить больше, чем могло поместиться у него во рту, и бизнес, которым он занимался, процентов на девяносто пять был легальным, как смена времен года, и законным, как уплата налогов. Объяснялась такая странная приверженность к соблюдению закона очень просто: Владислав Андреевич был одинок, далеко не молод и не верил в то, что банковский счет пригодится ему в загробной жизни. Он зарабатывал ровно столько, сколько было нужно, чтобы вообще не думать о деньгах – иногда чуть больше, иногда чуть меньше, – и вовсе не стремился менять существующее положение. Он жил в свое удовольствие, а сверхприбыли в его случае означали только сверхвыплаты бывшей жене, которая и после развода продолжала умело и со вкусом пить из Владислава Андреевича кровь. Он не переживал по этому поводу: за ошибки молодости всегда приходится расплачиваться в зрелом возрасте, но надрываться и рисковать только ради того, чтобы эта безмозглая стареющая стерва купалась в роскоши и содержала на его деньги молодых жеребцов, Владислав Андреевич не собирался.
Пару лет назад у Школьникова внезапно возникла очередная проблема с родственниками: откуда ни возьмись объявился племянник. Собственно, Вадим Севрук состоял с Владиславом Андреевичем в таком дальнем родстве, что назвать его племянником можно было только условно: он приходился сыном троюродной сестре Владислава Андреевича, с которой тот в юности был весьма дружен. Дружба их в те золотые дни зашла настолько далеко, что родители запретили им видеться. В последнее время Владислав Андреевич почему-то часто вспоминал нежную кареглазую Машу, с невольным раздражением думая о том, что, не окажись их родители такими твердолобыми, его судьба могла бы сложиться совсем иначе. Нет, в самом деле, разве можно говорить об инцесте, когда речь идет о троюродных брате и сестре! Ели уж на то пошло, то все люди на свете в какой-то степени родственники.