Изменить стиль страницы

Он остановился под бетонным навесом крыльца, пытаясь отдышаться. Сердце гулко стучало в груди, воздуха не хватало, в боку ощущалось характерное покалывание, и, даже не заглядывая в зеркало, Мансуров знал, что лицо у него сейчас пунцовое и страдальческое. Сказывался сидячий образ жизни, плюс кофе ведрами да слоновьи дозы никотина... Он подумал об омоновце, который до сих пор, наверное, дежурил под дверью нужной ему палаты, и ему стало смешно.

“Убийца, — подумал он, злясь на себя за физическую слабость, которую раньше считал признаком интеллектуальной мощи, — нинзя... Нинзя-черепашка полудохлая. Странно, почему мне раньше не приходило в голову, что годами не отрывать зад от мягкого кресла, курить, как лошадь, и не поднимать ничего тяжелее чашки с черным кофе способен любой идиот? С чего это я взял, что неспособность пробежать стометровку автоматически делает человека интеллектуальным гигантом? Да, все мы живем в плену иллюзий. Откуда, черт подери, я мог знать, что мне придется драться с омоновцами, резать проституток и душить профессоров математики галстуком? Надо было предвидеть, конечно. Более того, можно было предвидеть, как можно было предвидеть появление электрического стула, ядерного оружия и боевых машин, оснащенных двигателем внутреннего сгорания. Но разве станешь об этом думать, когда перед тобой — непаханая целина, когда ты — первый и единственный? Ученый всегда пытается познать природу, чтобы осчастливить человечество, а благодарное человечество первым делом приспосабливает любое открытие для использования в военных целях. И, наверное, отстоять свое право на интеллектуальную свободу можно только таким путем — резать проституток, душить профессоров, которые подрабатывают по совместительству стукачами, и драться с тупыми мордоворотами, которые стоят у тебя на дороге просто потому, что их здесь поставили”.

Отдышавшись и выкурив напоследок сигарету, он потянул на себя тяжелую стеклянную дверь и вошел в вестибюль. На улице уже лило как из ведра, за окнами потемнело, будто наступил вечер, с козырька над крыльцом вода хлестала толстыми, как из брандспойтов, струями. В просторном низковатом вестибюле было сумеречно, в окошке справочного бюро, несколько раз моргнув, зажегся мертвый неоновый свет. Людей здесь было много — больных и здоровых, в больничных пижамах, спортивных костюмах, в цивильном платье и белых халатах. То тут, то там мелькали свежие, режущие глаз своей белизной бинты и сероватые гипсовые повязки. Пахло больницей, мрачно поблескивали никелированные спицы инвалидных кресел, отовсюду доносились приглушенные разговоры, сливавшиеся в нестройный гул.

Стряхивая с волос дождевые капли, Мансуров миновал эту толпу, прошел через стеклянную дверь и очутился в длинном, выложенном белым кафелем коридоре без окон. Под потолком коридора через равные промежутки сияли лампы дневного света. По обе стороны коридора с неравными интервалами тянулись ряды закрытых белых дверей. Запах дезинфекции, спирта и страданий ощущался здесь сильнее, чем в вестибюле, и к нему, постепенно набирая силу, примешивалась тоскливая вонь скверной больничной кухни. Время от времени Мансурову встречались сиротливо жавшиеся к стенам больничные каталки, на одной из развилок коридора он свернул не туда и оказался в темном тупике, сплошь заставленном инвалидными креслами. Их было много, целое стадо, и все они выглядели поврежденными, как будто недавно принимали участие в гонках на выживание. Когда глаза Мансурова привыкли к полумраку, он увидел, что тупик заканчивается стеклянной перегородкой с широкой, тоже стеклянной, двустворчатой дверью. И дверь, и перегородка изнутри были задернуты застиранными белыми занавесками с черными больничными клеймами, а на деревянной раме двери, вверху, под самым потолком, красовалась неприметная картонная табличка с короткой надписью: “Морг”. Мансуров повернулся к двери спиной и покинул тупик, стараясь двигаться без излишней спешки.

Он чуть было не прошел мимо туалета. То есть он прошел-таки мимо, но остановился и вернулся, привлеченный характерным запахом, который ни с чем нельзя спутать. Туалет располагался за дверью, на которой не было таблички. Непонятно, мужской это туалет или женский. Писсуар здесь был, но, поскольку второго туалета поблизости не усматривалось, Мансуров решил, что это помещение предназначено для персонала и используется лицами обоего пола. Кабинка здесь была всего одна, а на входной двери изнутри обнаружился испачканный засохшей краской шпингалет, что было очень кстати. Мансуров заперся, закурил и расстегнул “молнию” своей спортивной сумки.

Переодевание не отняло много времени. Мансуров закатал брюки так высоко, как только мог, и закрепил их наверху булавками. Под брюками у него были женские колготки — плотные, непрозрачные, хотя бы отчасти скрывавшие жесткую волосню на икрах. Сверху Мансуров надел жесткий от крахмала белый халат. Затем настала очередь белокурого парика и медицинской шапочки. Мансуров поправил перед зеркалом локоны парика, приладил шапочку, немного подумал и достал из сумки патрончик с губной помадой. Помада была жирная, губы от нее сделались тяжелыми, липкими и потеряли чувствительность. Мансуров пожалел женщин, вынужденных пользоваться этой дрянью изо дня в день, взял окурок, дымившийся на краю умывальника, и сделал торопливую жадную затяжку. Фильтр сигареты покраснел, как будто его обмакнули в открытую рану. Мансуров брезгливо поморщился и выбросил бычок в писсуар.

Он снова взглянул в зеркало. Из мутноватого, забрызганного грязной водой стекла на него смотрел ряженый — белая медицинская шапочка, дурацкие искусственные локоны до плеч, впалые щеки, острый, твердо обрубленный снизу подбородок, желваки на широких скулах, испачканный красной губной помадой узкий рот и острые темные глаза за толстыми линзами очков. В общем, сразу видно, что переодетый мужик. Впрочем, в последнее время развелось столько лиц неопределенного пола...

Сойдет, решил он. Да он и не мог принять никакого другого решения, потому что запасного плана у него не было. Даже этот план он придумал не сам. Был у него когда-то знакомый, который вот таким сомнительным способом проник в палату, где лежала после родов его жена. Его, конечно, обнаружили и с позором выставили вон, но жену поцеловать он успел, и положить на край одеяла принесенный под халатом букет успел тоже.