– Тебе надо отдохнуть, – в стотысячный, наверное, раз сказал Клыков. – Сгоняй в Москву, развейся. Да что Москва! Ты когда в последний раз на воздухе был? Конец мая на дворе, погодка – загляденье, а он сидит в этом склепе, как граф Монте-Кристо! Скоро сам в мумию превратишься. И потом я ведь тебе уже говорил: это все мартышкин труд. Никто твою писанину не опубликует, ФСБ не позволит...
– Да плевать я хотел на ФСБ! – вяло взорвался Георгий Луарсабович. – А на публикацию и подавно... Я не Иисус Христос, чтобы насильно ценой собственной жизни вдалбливать в тупые бараньи мозги правду. Она никому не нужна и никому не интересна, она дурно пахнет и совсем не патриотична. Но если так вышло, что я ее знаю, то я просто обязан разобраться, хотя бы для себя уяснить, что к чему, зачем, отчего... Больше всего меня интересует, о чем думал чертов усатый упырь, мой земляк, отец народов, когда отдавал этот приказ. Это же уму непостижимо, честное слово!
Он махнул рукой, отложил перо и принялся массировать пальцами веки. Его левая рука, сжимавшая дымящуюся сигарету, мелко дрожала, под глазами набрякли темные мешки.
– Коньяку хочешь? – неожиданно спросил он.
– На ночь? – усомнился Клыков.
– А что, лучше с утра? – резонно возразил Георгий Луарсабович, наклонился и достал из тумбы стола бутылку с обесцвеченной временем этикеткой.
Клыков махнул рукой на сон, взял у стены стул и подсел к столу: в конце концов, Гургенидзе впервые за целый месяц изъявил желание поговорить по душам, таким случаем нельзя было пренебрегать.
Оттуда же, из тумбы письменного стола, появились две старинные рюмки синеватого стекла – граненые, сужающиеся книзу, на изящных низеньких ножках. Гургенидзе выставил на стол блюдечко с нарезанным лимоном и ловко, одним ударом ладони по донышку, выбил из бутылки пробку. Помимо недюжинной силы, для такой устаревшей, невозможной с современными пробками операции требовалась немалая практика – батоно Гогия явно не терял времени даром. Гургенидзе был здесь единственным человеком, которому Клыков не мог запретить пить, так что высокий, выше человеческого роста, штабель ящиков с отменным коньяком, обнаруженный ими за одной из запертых дверей, находился в его полном и единоличном распоряжении. При этом по-настоящему пьяным Георгия Луарсабовича не видел никто – он постоянно пребывал в состоянии такого нервного возбуждения, что коньяк его попросту не брал.
С удивительной точностью, не пролив ни капли на зеленое сукно стола, Гургенидзе наполнил рюмки. Следя за уверенными движениями его рук, Клыков поневоле с очень неприятным чувством вспомнил рассказ старика Ивантеева. Все, что окружало Клыкова здесь, возвращало его к тому рассказу; он будто жил внутри старческого маразматического бреда, среди вещей, явлений и событий, которых в нормальной человеческой жизни попросту не могло быть.
В горле першило от бесчисленных сигарет, выкуренных с того момента, как он проснулся в пять утра в одном из отсеков бункера и начал день при мертвом электрическом свете. Взгляд, будто притянутый магнитом, все время возвращался к бесформенной темной массе у дальней стены, где сквозь полумрак таинственно поблескивала кожа диванных валиков, смутно белел в вырезе старомодного жилета треугольник полуистлевшей рубашки и матово отсвечивал могучий, обтянутый высохшей пергаментной кожей череп. В зеленоватом полусвете, пробивавшемся сквозь стеклянный абажур, даже батоно Гогия казался каким-то призрачным, ненастоящим, как будто уже наполовину переселился в мир теней; лишь его волосатые руки, ловко управлявшиеся с бутылкой и рюмками в круге яркого света от настольной лампы, выглядели реальными и полными жизни.
– Ты еще в самом начале сказал мне, что обо всем этом думаешь, – нарушил молчание Гургенидзе, подвигая к нему налитую до краев рюмку. – Но, может быть, твое мнение с тех пор переменилось? Скажи, мне это важно.
– Не знаю, – медленно произнес Клыков, вращая рюмку двумя пальцами и наблюдая, как бегут по скатерти острые стрелки света, отраженного стеклянными гранями. – Честное слово, батоно, уже не знаю, что тебе сказать. Понимаешь, я никогда не думал обо всем человечестве, просто не видел в этом смысла. Для человечества я никто и ничто, оно обо мне не думает, так с какой стати я должен думать о нем? Думать надо о тех, кто рядом, – о том, как помочь друзьям, как победить врагов... Люди бывают плохими или хорошими не сами по себе, а в зависимости от обстоятельств. Стокилограммовый спецназовец, тупой и наглый деревенский мужик, за всю свою жизнь не прочитавший и пары приличных книжек, – он плохой или хороший? Это зависит от того, на чьей он стороне, с кем он – с тобой или с твоими врагами. Если он спас тебе жизнь – он твой лучший друг, а если изнасиловал и убил твою сестру – к ногтю его...
– А если и то и другое? – с интересом спросил Гургенидзе.
– Тогда все равно к ногтю, потому что сестра роднее, ближе. Хотя...
– Вот именно, – быстро вставил Георгий Луарсабович. – При определенных обстоятельствах этот твой спецназовец может стать ближе и роднее сестры и даже матери. И как тогда быть? Но я не понимаю, к чему ты это говоришь.
– Обстоятельства, – сказал Клыков и с некоторым удивлением обнаружил, что держит в руке пустую рюмку. В горле медленно затухал, проникая внутрь, ароматный огонь хорошего коньяка. – Я говорю именно про обстоятельства. Чем глубже я увязаю в этой истории, – он обвел рукой, в которой держал пустую рюмку, вокруг себя, – тем больше убеждаюсь, что обстоятельства могут из любого человека сделать чудовище, монстра вроде того, кто все это устроил, кто отдавал здесь приказы, и тех, кто их беспрекословно выполнял. Обстоятельства... Мы говорим: это не человек, а зверь, нормальные люди на такое не способны... Да черта с два! Те, кто обслуживал печи в Освенциме, были такими же людьми, как мы с тобой, только существовали при других обстоятельствах. И выбор всегда один: сдохнуть или подчиниться обстоятельствам. А они в конечном итоге всегда требуют, чтобы ты стал сволочью. Всегда! Пока об этом не думаешь, еще можно как-то жить, крутиться, успокаивать себя и других, ссылаясь на обстоятельства: мол, что ж поделаешь, сегодня так, а завтра будет иначе... Так ведь не будет! А если будет, то очень ненадолго, а потом станет еще хуже, потому что обстоятельства всегда одни и те же – или ты, или тебя.
– Ну-ну? – с интересом подхватил Гургенидзе, наливая по второй. – Прости, но пока что ты не сказал мне ничего нового.
– Для тебя, может, и ничего, – согласился Клыков. – Ты как-никак доктор биологических наук, и в интеллектуальном плане мне тебя удивить нечем. Все, до чего я годами сквозь пот и кровь доходил, тебе с пеленок известно. А я вот только здесь, в подземелье этом вонючем, начал о человечестве думать. Обстоятельства – это ведь не только погода. Девяносто восемь процентов обстоятельств – они не от Бога и не от природы, а от людей, людьми созданы и ими же поддерживаются. Вот и выходит: обстоятельства превращают людей в дерьмо, а люди создают обстоятельства, которые превращают их в дерьмо, и они снова создают обстоятельства... Получается, что безразлично, жертвуешь ты жизнью во имя людей или давишь их направо и налево. Получается, что между мной, тобой и, к примеру, Сиверсом нет никакой принципиальной разницы. Я всю жизнь думал, что есть, а ее, блин, нету!
– Прекрасно, – сказал Гургенидзе, снова наклоняя горлышко бутылки над его рюмкой. Он выглядел разочарованным, и Клыков понимал почему. Батоно Гогия искал у него моральной поддержки, а вместо этого получил исповедь свежеиспеченного мизантропа, столь же неутешительную, сколь и банальную. – Ну и какой же из всего этого следует вывод? Не знаешь?
Клыков пожал плечами. Он действительно не знал.
– Ну так я тебе скажу, – продолжал Гургенидзе. – Вывод, Коля, очень простой: не надо забивать себе голову мыслями о человечестве. Ему на тебя действительно наплевать – так же, как и тебе на него. Нельзя объять необъятное, и ты напрасно полез в эти материи. Это был очень правильный подход – думать только о тех, кто рядом. Неважно, что именно ты о них думаешь, важно не выпускать их из вида. Это как за рулем... Когда ты едешь по Садовому, ты ведь не пытаешься представить себе всю транспортную сеть Москвы, а просто следишь за тем, чтобы не впечататься в багажник передней машины и не проскочить перекресток на красный свет. Я не говорю тебе ничего нового, конечно; просто, как ты правильно заметил, опыт таких размышлений у меня богаче, чем у тебя, вот я им и делюсь. Размышлять об этом, спорить об этом хорошо, когда больше не о чем думать и говорить. Но я-то спрашивал тебя о другом. Мне интересно, что нам теперь со всем этим делать?