– Только не надо меня жалеть – пожалуйста, – сказал Румфорд и отступил на шаг, опасаясь, что до него могут дотронуться. – Это не так уж плохо, если подумать. Мне предстоит увидеть много нового, встретить новые существа. – Он попытался улыбнуться. – Довольно утомительно, знаешь ли, без конца крутиться и крутиться по Солнечной системе. – Он невесело рассмеялся. – В конце концов, – сказал он, – я же не умираю, ничего со мной не сделается. Все, что было, будет всегда, а все, что будет, всегда существовало.
Он резко мотнул головой, и слеза, которой он не замечал, слетела с его ресниц.
– Хотя эта мысль, достойная хроно-синкластического инфундибулума, отчасти меня и утешает, – сказал он, – я же непрочь узнать, в чем смысл эпизода, разыгравшегося в Солнечной системе.
– Но ты – ты лучше, чем кто бы то ни было, объяснил это в своей «Карманной истории Марса», – сказал Сэло.
– В «Карманной истории Марса», – сказал Румфорд, – не упомянуто о том, что я находился под непреодолимым влиянием сил, исходящих от планеты Тральфамадор. – Он скрипнул зубами.
– Прежде чем я и мой пес умчимся в бесконечность, щелкая, как хлысты в руках у сумасшедшего, – сказал Румфорд, – мне бы очень хотелось узнать, что написано в послании, которое ты несешь.
– Я-я не знаю, – сказал Сэло. – Оно запечатано. И мне строго запрещено…
– Вопреки всем тральфамадорским запретам, – сказал Уинстон Найлс Румфорд, – в нарушение всех заложенных в тебя, как в машину, программ, – во имя нашей дружбы, Сэло, я прошу тебя вскрыть послание и прочесть его мне – сейчас же.
Малаки Констант, Беатриса Румфорд и их угрюмый сын, Хроно, устроили невеселый пикник на свежем воздухе, в тени гигантской маргаритки, на берегу Моря Уинстона. Каждый из них опирался спиной о свою отдельную статую.
Заросший бородой Малаки Констант – первый повеса в Солнечной системе – все еще был в своем ярко-желтом комбинезоне с оранжевыми вопросительными знаками. Больше ему нечего было надеть.
Констант прислонился к статуе святого Франциска Ассизского. Св. Франциск пытался приручить пару свирепых и устрашающе громадных птиц, похожих на белоголовых орланов13. Констант не мог узнать в них местных синих птиц, потому что ни разу не видел синих птиц Титана. Он прилетел на Титан всего час назад.
Беатриса, похожая на королеву-цыганку, застыла у подножия статуи, изображавшей молодого студента-физика. На первый взгляд казалось, что этот облаченный в белый лабораторный халат ученый служит верой и правдой только истине, и только ей одной. С первого взгляда каждый верил, что он добивается только правды и радуется только ей, восхищенно вглядываясь в пробирку, которую держит в руках. На первый взгляд можно было поверить, что он выше низменных, животных страстей рода человеческого, как и гармониумы в пещерах Меркурия. Перед зрителем, на первый взгляд, стоял юноша, свободный от тщеславия, от алчности, – и зритель принимал всерьез надпись, которую Сэло вырезал на пьедестале: «Открытие мощи атома».
Как вдруг зритель замечал, что молодой человек находится в состоянии крайнего полового возбуждения.
Беатриса этого пока еще не заметила.
Юный Хроно, темнокожий и таящий угрозу, под стать своей матери, уже приступил к первому акту вандализма – по крайней мере, он пытался совершить надругательство над искусством. Хроно норовил нацарапать грязное земное ругательство на пьедестале статуи, к которой он прислонился. Он старался нацарапать его острым уголком своего талисмана.
Но затвердевший титанический торф не только не поддался, а сам сточил острый уголок стальной полоски.
Хроно трудился у пьедестала скульптурной группы, изображавшей семью – неандертальского человека, его подругу и их младенца. Группа была необыкновенно трогательная. Нескладные, взлохмаченные, многообещающие существа были настолько уродливы, что казались прекрасными.
Впечатление значительности и всеобъемлющая символика этой группы нисколько не пострадали от того. что Сэло снабдил ее сатирической подписью. Он вообще давал своим скульптурам ужасные названия, словно изо всех сил старался показать, что сам себя вовсе не считает художником, творцом. Название, которое он дал группе, изображающей неандертальцев, было подсказано, очевидно, тем, что ребенок тянулся к человеческой ступне, которая жарилась на грубом вертеле. Скульптура называлась «Ай да поросенок!».
– Что бы ни случилось – самое прекрасное или самое печальное, или самое радостное, или самое ужасное, – говорил Малаки Констант своему семейству, прибыв на Титан, – будь я проклят, если я хоть бровью поведу. В ту самую секунду, когда мне покажется, что кто-нибудь или что-нибудь хочет заставить меня совершить определенное действие, я застыну.
Он взглянул наверх, на кольца Сатурна, скривил губы.
– Красота-то какая! – слов нет, – и он сплюнул.
– Если еще кто-нибудь захочет использовать меня в своих грандиозных замыслах, – сказал Констант, – его ждет большое разочарование. Ему будет легче довести до белого каления одну из этих вот статуй.
И он снова сплюнул.
– Если вы меня спросите, – сказал Констант, – то вся Вселенная – просто свалка старья, за которое норовят содрать втридорога. Хватит с меня – больше не собираюсь рыться на свалках, скупать старье по дешевке. Каждая мало-мальски пригодная вещь, – сказал Констант, – подсоединена тонкими проволочками к связке динамитных шашек.
Он сплюнул еще раз.
– Я отказываюсь, – сказал Констант.
– Я увольняюсь, – сказал Констант.
– Я ухожу, – сказал Констант.
Маленькая семья Константа равнодушно согласилась. Этот короткий спич успел им порядком надоесть. Констант произносил его много раз за те семнадцать месяцев, пока они летели к Титану. И вообще это была привычная, стандартная философия марсианских ветеранов.
Собственно говоря, Констант и не обращался к своему семейству. Он говорил во весь голос, чтобы было слышно как можно дальше – и в густой чаще статуй, и за Морем Уинстона. Это было политическое кредо, которое он высказывал во всеуслышание, – пусть слышит Румфорд или еще кто, кому вздумалось подкрасться поближе.
– Мы в последний раз дали себя впутать, – заявил Констант во весь голос, – в эксперименты, и в сражения, и в празднества, которые нам противны и непонятны!
– Понятны, – откликнулось эхо, отраженное от стен дворца, стоявшего в двух сотнях ярдов от берега. Дворец, разумеется, – это «Конец Скитаниям», румфордовский Тадж-Махал. Констант нисколько не удивился, увидев вдалеке этот дворец. Он заметил его, высадившись из космического корабля, видел, как он сверкает, словно Град Господень, о котором писал святой Августин.
– Что дальше? – спросил Констант у эха. – Все статуи оживут?
– Живут? – отозвалось эхо.
– Это эхо. – сказала Беатриса.
– Знаю, что эхо, – сказал Констант.
– А я не знала, знаете ли вы, что это эхо, или нет, – сказала Беатриса. Она разговаривала с ним отчужденно и вежливо. Она проявила удивительное благородство по отношению к нему: ни в чем его не винила, ничего от него не ждала. Женщина, лишенная ее аристократизма, могла бы устроить ему не жизнь, а сущий ад, – винила бы его во всех несчастьях, требовала бы невозможного.
В дороге они любовью не занимались. Ни Констант, ни Беатриса этим не интересовались. Любовь не интересовала никого из марсианских ветеранов.
Долгое путешествие неизбежно должно было сблизить Константа с женой и сыном – они стали ближе, чем там, на золоченых подмостках, пандусах, лесенках, балкончиках, приступках и сценах – в Ньюпорте. Но если в этой семье была любовь, то только между юным Хроно и Беатрисой. Кроме этой любви матери и сына была лишь вежливость, хмурое сочувствие и скрытое недовольство тем, что их вообще заставили стать одной семьей.
– Боже ты мой, – сказал Констант, – смешная штука – жизнь, если призадуматься на минутку.
13
Белоголовый орлан – птица, изображенная на гербе США.