Он улыбнулся мне и сказал:
– Я ни на кого не сержусь.
– Так и должно быть, – сказал я.
– Я дам вам совет.
– Буду рад.
– Расслабьтесь, – сказал он, сияя, сияя, сияя. – Просто расслабьтесь.
– Именно так я и попал сюда, – сказал я.
– Жизнь разделена на фазы, – поучал он, – они резко отличаются друг от друга, и вы должны понимать, что требуется от вас в каждой фазе. В этом секрет удавшейся жизни.
– Как мило, что вы хотите поделиться этим секретом со мной, – сказал я.
– Я теперь пишу, – сказал он. – Никогда не думал, что смогу стать писателем.
– Позвольте задать вам нескромный вопрос? – спросил я.
– Конечно, – сказал он доброжелательно. – Я сейчас в соответствующей фазе. Спрашивайте что хотите, сейчас как раз время раздумывать и отвечать.
– Чувствуете ли вы вину за убийство шести миллионов евреев?
– Нисколько, – ответил создатель Освенцима, изобретатель конвейера в крематории, крупнейший в мире потребитель газа под названием Циклон-Б.
Недостаточно хорошо зная этого человека, я попытался придать разговору несколько гротескный тон, как мне казалось, гротескный.
– Вы ведь были просто солдатом, – сказал я, – не правда ли? И получали приказы свыше, как все солдаты в мире.
Эйхман повернулся к охраннику и выстрелил в него пулеметной очередью негодующего идиш. Если бы он говорил медленнее, я бы понял его, но он говорил слишком быстро.
– Что он сказал? – спросил я у охранника.
– Он спрашивает, не показывали ли мы вам его официальное заявление, – сказал охранник. – Он просил нас не посвящать никого в его содержание, пока он сам этого не сделает.
– Я его не видел, – сказал я Эйхману.
– Откуда же вы знаете, на чем построена моя защита? – спросил он.
Этот человек действительно верил в то, что сам изобрел этот банальный способ защиты, хотя целый народ, более чем девяносто миллионов, уже защищался так же. Так примитивно понимал он божественный дар изобретательства.
Чем больше я думаю об Эйхмане и о себе, тем яснее понимаю, что он скорее пациент психушки, а я как раз из тех, для которых создано справедливое возмездие.
Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка.
Мой случай другой. Я всегда знаю, когда говорю ложь, я способен предсказать жестокие последствия веры других в мою ложь, знаю, что жестокость – это зло. Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.
Если бы нам после этой жизни было суждено прожить еще одну, я бы хотел в ней быть человеком, о котором можно сказать: «Простите его, он не ведает, что творит».
Сейчас обо мне этого сказать нельзя.
Единственное преимущество, которое дает мне умение различать добро и зло, насколько я понимаю, это иногда посмеяться там, где эйхманы не видят ничего смешного.
– Вы еще пишете? – спросил меня Эйхман там, в Тель-Авиве.
– Последний проект, – сказал я, – сценарий торжественного представления для архивной полки.
– Вы ведь профессиональный писатель?
– Можно сказать, да.
– Скажите, вы отводите для работы какое-то определенное время дня, независимо от настроения, или ждете вдохновения, не важно, днем или ночью?
– По расписанию, – ответил я, вспоминая далекое прошлое.
Я почувствовал, что он проникся ко мне уважением.
– Да, да, – сказал он, кивая, – расписание. Я тоже пришел к этому. Иногда я просто сижу, уставившись на чистый лист бумаги, сижу все то время, что отведено для работы. А алкоголь помогает?
– Я думаю, это только кажется, а если и помогает, то примерно на полчаса, – сказал я. Это тоже было воспоминание молодости.
Тут Эйхман пошутил.
– Послушайте, – сказал он, – насчет этих шести миллионов.
– Да?
– Я могу уступить вам несколько для вашей книги, – сказал он. – Я думаю, мне так много не нужно.
Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.
Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им – я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.
Охранники увели меня, и еще одна, последняя, встреча с этим человеком века была в виде записки, загадочно проникшей из его тюрьмы в Тель-Авиве ко мне в Иерусалим. Записка была подброшена мне неизвестным в прогулочном дворе. Я поднял ее, прочел, и вот что там было: «Как вы думаете, необходим ли литературный агент?» Записка была подписана Эйхманом.
Вот мой ответ: «Для клуба книголюбов и кинопродюсеров в Соединенных Штатах – абсолютно необходим».
Глава тридцатая.
Дон Кихот…
Мы должны были лететь в Мехико-сити – Крафт, Рези и я. Таков был план. Доктор Джонс должен был не только обеспечить наш перелет, но и наш прием там.
Оттуда мы должны были выехать на автомобиле, разыскать какую-нибудь затерянную деревушку, где и оставаться до конца своих дней.
Этот план был прекрасен, как давнишняя мечта. И определенно казалось, что я снова смогу писать.
Я робко говорил это Рези.
Она плакала от радости. Действительно от радости? Кто знает? Могу только заверить, что слезы были мокрые и соленые.
– Я имею хоть какое-нибудь отношение к этому прекрасному божественному чуду? – сказала она.
– Прямое, – крепко обнимая ее, сказал я.
– Нет-нет, очень небольшое, но, слава богу, имею. Это великое чудо – талант, с которым ты родился.
– Великое чудо – это твоя способность воскрешать из мертвых, – сказал я.
– Это делает любовь. Она воскресила и меня. Неужели ты думаешь, что я раньше была жива?
– Не об этом ли я должен писать? В нашей деревушке там, в Мексике, на Тихом океане, не об этом ли я должен писать прежде всего?
– Да, да, конечно, дорогой, о, дорогой! Я буду так заботиться о тебе. А у тебя, у тебя будет ли время для меня?
– Время после полудня, вечера и ночи твои. Все это время я смогу отдать тебе.
– Ты уже подумал об имени?
– Об имени?
– Да, о новом имени – имени нового писателя, чьи прекрасные произведения таинственно появятся из Мексики. Я буду миссис…
– Señora, – сказал я.
– Señora кто? Señora и Señora кто? – сказала она.
– Окрести нас, – сказал я.
– Это слишком важно, чтобы сразу принять решение, – сказала она. Тут вошел Крафт.
Рези попросила его предложить псевдоним для меня.
– Как насчет Дон Кихота? – сказал он. – Тогда ты была бы Дульцинеей Тобосской, а я бы подписывал свои картины Санчо Панса.
Вошел доктор Джонс с отцом Кили.
– Самолет будет готов завтра утром. Будете ли вы себя достаточно хорошо чувствовать для отъезда? – спросил он.
– Я уже сейчас хорошо себя чувствую.
– В Мехико-сити вас встретит Арндт Клопфер, – сказал Джонс. – Вы запомните?
– Фотограф? – спросил я.
– Вы его знаете?
– Он делал мою официальную фотографию в Берлине, – сказал я.
– Сейчас он лучший пивовар в Мексике, – сказал Джонс.
– Слава богу, – сказал я, – последнее, что я о нем слышал, что в его ателье попала пятисотфунтовая бомба.
– Хорошего человека просто так не уложишь, – сказал Джонс. – А теперь у нас с отцом Кили к вам особая просьба.
– Да?
– Сегодня вечером состоится еженедельное собрание Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции. Мы с отцом Кили хотели устроить нечто вроде поминальной службы по Августу Крапптауэру.