Изменить стиль страницы

Пройдет три года, и Сэм Уэйкфилд покончит с собой. Вот вам и еще один потерпевший поражение неудачник, хотя он был и генерал-майором, и Президентом колледжа. Я думаю, он просто под конец вымотался. Говорю это не только потому, что мне он всегда казался усталым, но главным образом потому, что его предсмертная записка оригинальностью не отличалась, словно не имела к нему лично никакого отношения. Она слово в слово совпадала с предсмертной запиской, оставленной в далеком 1932 году, когда мне было —8 лет, другим неудачником, Джорджем Истменом, изобретателем фотокамеры «Кодак» и основателем «Истмен Кодака». Раньше этот концерн размещался всего в 75 милях отсюда, а теперь приказал долго жить.

В обеих записках было сказано вот что:

«Мое дело сделано».

И больше ни слова.

Если говорить о Сэме Уэйкфилде, то сделанное им дело, если он не хотел приплюсовать к нему Вьетнамскую войну, состояло из трех зданий, которые бы и без него построили, кто бы там ни был Президентом в Таркингтоне.

* * *

Эту книгу я пишу для людей не моложе 18 лет, но мне кажется, никому не повредит, если я посоветую молодым людям готовить себя скорее к неудачам, чем к успеху — потому что им предстоит главным образом терпеть поражение за поражением.

Даже если выразить это в баскетбольных терминах, почти все обречены на проигрыш. Подавляющее большинство заключенных в Афинах, а теперь и здесь, в этом маленьком местечке лишения свободы, можно сказать, посвятили и детство, и юность исключительно баскетболу, и тем не менее всем им вышибли мозги на первых минутах какого-то треклятого дурацкого матча.

* * *

Позвольте мне добавить, на тот случай, если книга все же попадется молодому читателю, что я мог вконец разрушить свое здоровье, вылететь из Мичиганского Университета и кончить жизнь где-нибудь под забором, если бы не прошел выучку в Уэст-Пойнте, с его военной дисциплиной. Я сейчас говорю о своем теле, а не о душе: и для молодого человека — ас недавних пор и для молодой девушки, — чтобы выучиться уважать свои кости, и нервы, и мускулы, нет ничего лучше, чем поступить в одну из Зх главных военных академий.

Я поступил в Уэст-Пойнт заморышем, сутулым, со впалой грудью, я в жизни не занимался спортом — если не считать нескольких потасовок после танцев, где играл наш джаз-банд. Когда я кончил Академию и мне присвоили чин младшего лейтенанта регулярной армии, и я ходил щеголем, и купил красный «Корветт» на средства, скопленные для меня Академией за время моей учебы, — спина у меня была прямая, как струна, легкие мощные, как мехи в кузнице Вулкана, я был капитаном 2х команд — вольной борьбы и дзюдо, и не выкурил ни единой сигареты и не проглотил ни капли спиртного за 4 полных года! Да и моя сексуальная озабоченность отошла в прошлое. Я не чувствовал себя так великолепно никогда, за всю свою жизнь.

Помню, я сказал своим родителям на выпускном вечере:

— Неужели это я?

Они ужасно гордились мной, и я тоже гордился собой. Я обратился к Джеку Паттону — он там тоже был со своей матерью и сестрой, опасными, как игрушки, начиненные взрывчаткой, и со своим нормальным отцом, и я его спросил:

— Ну, что ты о нас думаешь, лейтенант Паттон? Он был в нашем классе первым с конца, средний балл у него был самый низкий. Таким же был и генерал Паттон, просто однофамилец Джека, который снискал громкую славу во время 2 мировой войны.

А Джек, разумеется, ответил, насупясь, что он чуть не лопнул со смеху.

7

* * *

Я тут перечитывал таркингтоновский журнал для старшекурсников, все выпуски, с последнего до первого, вышедшего в 1910 году. Журнал назывался «Мушкетер», в честь Мушкет-горы, а вернее, высокого холма, который возвышался на западной границе студенческого городка — и у его подножия, рядом с конюшней, теперь зарыты тела многих беглых заключенных.

Стоило кому-нибудь предложить внести какие-либо материальные усовершенствования в устройство колледжа, как это вызывало бурю протеста. Выпускники Таркингтона желали, возвращаясь сюда, находить все точно в том же виде, как было прежде. В 1м отношении все оставалось неизменным — это касалось численности студентов, с 1925 года стабилизировавшейся и составлявшей ровно 300 человек. А тем временем, разумеется, население тюрьмы на том берегу разрасталось под прикрытием тюремных стен неудержимо, как Гремящая Борода, Ниагарский водопад.

Судя по письмам читателей в «Мушкетер», перемена, вызвавшая самую мощную лавину отчаянных протестов, была связана с реконструкцией Лютцевых Колоколов вскоре после конца 2 мировой войны, в память Эрнеста Хаббла Хискока. Он кончил Таркингтон и в 21 год был пулеметчиком на бомбардировщике морской авиации, который пилот бросил с полным грузом бомб на посадочную палубу японской авиаматки. Было это в сражении при Мидуэй, во время 2 мировой войны.

Я готов был отдать что угодно за возможность умереть в такой великой войне.

* * *

А что я? Я занимался шоу-бизнесом, стараясь привлечь как можно больше зрителей для Правительственного телеканала и убивая настоящих живых людей при помощи настоящего оружия — а остальные рекламщики не могли себе позволить такую роскошь.

Остальным рекламщикам приходилось снимать сплошную липу.

Как ни странно, актеры выглядели на голубом экране куда более убедительно, чем мы. Настоящее горе настоящих людей как-то туго доходит до публики.

* * *

Ox, сколько нам еще надо узнать о ТВ!

* * *

Родители Хискока, которые развелись и завели новые семьи, но оставались друзьями, скинулись, чтобы оплатить механизацию колоколов — чтобы на них, при посредстве клавиатуры, мог играть один человек. А до того куча людей дергала за веревки, и стоило раскачать какой-нибудь колокол, как он уж не останавливался, пока сам не пожелает. Унять его было невозможно.

В старину 4 колокола отчаянно фальшивили, но все, несмотря на это, их обожали, и дали им прозвища: «Пикуль», «Лимон», «Большой Чокнутый Джон» и «Вельзевул». Хискоки послали их в Бельгию, в ту самую литейную, где Андре Лютц работал подмастерьем Бог знает сколько лет назад. Там их подправили, механизировали и идеально настроили — такими я их и застал, когда взялся играть на колоколах.

Но музыка была уже не та, что в прежние времена. Те, кому довелось самим принимать участие в действе, описывали его в своих письмах в «Мушкетер» с такой же неистовой любовью и бешеным восторгом и благодарностью, с какими заключенные говорят о том, что такое героин, сдобренный амфетамином, или ангельский порошок, сдобренный ЛСД, или чистый крэк, и прочее, и прочее. Представляю себе, как все эти неспособные к обучению ребятишки в старое время, самозабвенно дергая за веревки, заставляли колокола петь ласково и грозно, громче грома над головой, и я уверен, что все они испытывали такое же незаслуженное наслаждение, как множество заключенных, накачанных наркотиками.

Разве я сам не признавался, что самые счастливые минуты моей жизни наступали, когда я звонил во все колокола? Вне какой бы то ни было связи с реальностью, я чувствовал, как и все эти наркоманы, что я — победитель, победитель, победитель!

* * *

Когда меня произвели в звонари, я прикрепил к двери комнаты, где находилась клавиатура, надпись «Top» — играя, я считал себя равным богу грома, мечущему громы и молнии вниз с холма на руины фабрик в Сципионе и дальше, за озером, и выше, к стенам тюрьмы на том берегу.

Мой перезвон будил многократное эхо — отражаясь от стен опустелых фабрик и стен тюрьмы, оно вступало в спор со звуками, только что исторгнутыми из колоколов над моей головой. Когда озеро Мохига замерзало, это эхо звучало так громко, что люди, впервые попавшие в наши места, думали, будто в тюрьме есть свои звоны, и тамошний звонарь просто передразнивает меня.