Изменить стиль страницы

Много детского в них — в этих девушках, уже не молодых, но никогда не знавших реальной жизни — той жизни, за которую цепляться надо зубами и в которой так легко и незаметно стираются с души и любезная ласковость, и игрушечное благолепие, и даже сама честь… Прожили они здесь лет по 30–40, как расписные яйца и пучки вербы в горке, — кормились трудом рук своих — вышиваниями по атласу и бархату, — стеганьем одеял ватных, — работали, правда, — иной раз далеко за полночь, натруживая слабое зрение, — но самой когтистой борьбы за существование все-таки не знали, ибо на них только работа лежала, забота же лежала на других…

Вот хотя бы матушка Антония. Вступила она в монастырь семнадцати лет, соблазнившись рассказами родной своей тетки, монахини этого же монастыря…

«Самый счастливый день моей жизни был день пострига» — говорит матушка Антония и глаза ее — голубые, детские, ясные — блестят неподдельной радостью теплого воспоминания. Она любит рассказывать об этом дне, описывать торжественную церемонию пострижения… Лицо у матушки круглое, щеки — розовые, девичьи, — морщин почти нет, — и, если бы не белые, как ризы на иконах, — волосы, — ее шестьдесят лет смело сошли бы за семнадцать…

Молится матушка тихим спокойным шепотком, — ласково и ровно, — сразу видно, — не грехи замаливает, — не груз сваливает с души, а только беседует о своих маленьких делах с давно знакомыми, и оттого — уже родными, — угодниками… И четки теребит, словно девушка, гадающая о суженом — лепестки цветка…

В келье матушки Антонии чисто, бело, и от чистоты — весело… Убранства и украшений никаких нет, и только множество икон блестит, горит и играет, да белоснежная белизна салфеток и скатертей отражает этот блеск…

Все три послушницы любят матушку, как родную мать — одна из них так даже и зовет ее: — «Мама», — вместо «матушка», — и целыми днями склоняются над пяльцами с очередными одеялом четыре деловитые головы… Выполняют и другие рукоделия, — шьют на заказ белье.

Странно было видеть, как девственница-монашенка, в глухом целомудренном платье, трудилась над батистовыми «комбинэзон», явно предназначенными для разжигания похоти и прельщения плоти… Но времена настолько тяжелые, что одними рукоделиями не прокормишься, и стали монашки, в виде подсобного приработка, — сдавать комнаты в кельях… И вот появились в кельях первые мужчины… Монастырский кот шарахнулся в сторону от новых квартирантов, — его, как видно, забыли предупредить о будущих жильцах, — а одна из послушниц кокетливо сказала:

— Это он мужчин боится… Потому не привык: в девичьем монастыре вырос!.. К женщинам он сразу идет.

Питаются монахини более чем скромно, общего стола нет; в каждой келье готовят отдельно… Сколько заработают в неделю, — столько и проедят… В постные дни едят капустный навар и пшенную кашу пополам с вареной картошкой (кушанье это весьма распространено в Тамбовской губернии и называется здесь — «сливни»…) с подсолнечным маслом… В скоромные дни едят почти то же… Только разговляются… стаканом молока или молочной лапшой. Рыбы почти не едят даже по праздникам…

Подрабатывают на жизнь и «по специальности»: ходят на целые ночи читать псалтырь по покойникам…

Круг интересов у всех этих девочек-старушек крайне ограничен: почему кот Вася пришел сегодня домой раньше, чем вчера? — Успеть — или не успеть к завтраму достегать заказанное одеяло? — Чем бы лучше разговеться в следующий праздник, который будет через два с половиной месяца, — молочной ли лапшой или галушками с молоком? — Не сготовить ли завтра вместо приевшейся пшенной каши — каши гречневой? — Сумеет ли справиться мать-регентша с воскресной службой, когда она уже дня два, как охрипла? — Что сказала матушка-казначея про матушку-просвирню, с которой она полгода в ссоре?

Вот темы их бесконечных разговоров… Угощать их чем-нибудь сладеньким так же приятно, как — маленьких детей… Если угостить послушниц конфетами — они их не съедят, а тут же побегут показывать друг другу и матушке Антонии, будут сравнивать все конфетки между собой, — и уж непременно каждая поделится с матушкой Антонией, которая сама — большая сластена и лакомка…

— А что, — как моложе были, — не скучно вам здесь казалось? — спрашиваю я у одной из послушниц.

— Эх, — когда моложе были, — чего-чего мы тогда не выделывали!.. Сберемся, бывало, во дворе на лужайке в горелки играть… А матушки смотрят на нас — радуются…

Или еще, бывало, — как вечер: приходит матушка к нам наверх, — мы, послушницы, наверху, во втором этаже спали, — и говорит: — «Ну, девочки, пора спать!..» — Она нас, бывало, не «сестрами», а «девочками», — все называла… Мы обождем, пока она за дверь, — и босиком, чтоб не слышно было, — собираемся все в кучу, — до самой полночи шушукаемся.

Только раз случилось мне видеть серьезное и даже недоброе (очень недоброе притом) — выражение на приветливых лицах монастырских обитательниц: это, когда «живо»-священник с представителями своей общины — приходили смотреть монастырскую церковь, которую собирались отобрать у «тихоновского» монастыря… Лица монашек сразу стали суровыми и заговорщическими:

— «Не дадим церковь!.. Искони — наша была… Пусть “живцы” свою сами строят!.. Ишь, проклятые, — к чужому добру подбираются!..» — И с ненавистью следило множество глаз из всех келий за проходившим по двору живоцерковником… Я заговорила с монахинями о «живой» церкви. Оказалось, они весьма смутно представляли себе историю и причины церковного раскола, — цели и задачи живоцерковников совершенно не были им известны, — как, пожалуй, для большинства ортодоксально-православных кругов русского населения, для них живоцерковники были просто подхалимами перед советской властью, «шкурниками», «предателями церкви Христовой» и т. д., а отсюда и — ненависть к ним…

Письмо одиннадцатое

САРАТОВ. ГОЛЬ ПЕРЕКАТНАЯ

Волга, как огромная, развесная, свежепросольная рыба, плоско уложена в берегах и поблескивает на солнце чешуей. Пароход быстро скользит по ней, точно отточенный нож в проворной руке рыбника, и вкусным ломтем отрезает волну. На дебаркадере тесно. Пароход еще не подошел, но народ уже заранее теснится, толкается, устремляется к тому месту, к которому сейчас будут спущены сходни с парохода.

— Куда едут эти люди?

Из Астрахани в Нижний. Из Нижнего в Астрахань. И в ту и в другую сторону — с одной целью — «пристроиться». И каждый почему-то верит, что если плохо, непереносимо ему у себя дома, то где-то в чужом городе, где ни дома, ни родных, ни знакомых — должно же быть лучше. Ибо по самой природе человеческой никто не хочет поверить, что жизнь просто упустила его из виду, не отвела ему места за столом.

— Должен же я чем-нибудь жить? — вот единственный и эмоционально неопровержимый довод, которым ответит вам каждый такой переселенец на яснейшие ваши доказательства, что пристроиться ему там, куда он едет, не удастся, и что ехать ему вообще незачем, потому что — некуда… Едут все: безработные, обнищавшие во время голодных годов крестьяне, и по сию пору не оправившиеся; кустари, замученные налогами, не выдерживающие конкуренции.

Пароход подошел. Толпа кинулась, сбивая друг друга с ног. Кого-то уже ведут в местное гепеу, по подозрению в покушении на чью-то котомку. Обладатель котомки давно уже на пароходе — ему некогда возиться с предполагаемым похитителем, он впопыхах просто указал на ближе к нему стоящего из толпы, а несчастного задержанного долго еще будут допрашивать и передопрашивать.

С берега бабы с чайниками и даже целыми ведрами бегут на пароход за бесплатным кипятком, еще увеличивая тем давку, — многие из них даже белье стирают пароходным кипятком.

Наконец, пароход отходит. Первый и второй класс почти пусты: два ответственных «товарища» проводят отпуск, жена и теща капитана, один ревизор, и некто, командируемый Цека водников, разумеется, с бесплатным проездом. Больше — никого. Зато значительная часть пассажиров третьего и четвертого класса осталась на пристани до следующего парохода, за неимением мест.