— Тебя вызывают в партийную канцелярию, — крикнул мастер, ожесточенно шевеля губами, — в шумном цехе рабочие привыкли разговаривать с преувеличенной артикуляцией. — Выключай станок.
Фриш не двинулся с места; он машинально держал левую руку наготове, пока не выскочил готовый медный цилиндрик; подхватив, он бросил его в стоявший рядом ящик и щелкнул выключателем. Потом кивнул мастеру и отер со лба пот грязным носовым платком.
— Небось, опять изнасиловал малолетнюю, а, пастор? — весело ухмыльнулся мастер. Баварцу Беднарику было под семьдесят, но, несмотря на свой возраст, это был похабник, каких мало. — Знаю я вас, попов, все вы хороши, святоши. Ну, пошли, друг. Будем надеяться, все обойдется, что бы ты ни натворил.
Фриш пошел за ним по проходу. Не оборачиваясь, он чувствовал, что каждый его шаг провожают глазами все, кто работал в цеху: мужчины, свезенные сюда из разных городов, и женщины из окружающих деревень. Так, не выказывая никакого интереса, с непроницаемыми лицами, они смотрели на каждого, кого забирали эсэсовцы. И Фриш знал, что кто-нибудь из них скажет другому: «Что это стряслось с пастором?» — так как люди прослышали, что он когда-то был посвящен в духовный сан, — а другие, внутренне сжавшись, прошепчут: «С пастором беда… Помилуй его, господи»; но будут и такие, которые скривят губы и осудят его заранее: «Выходит, пастор что-то натворил? Ну и поделом ему». Только пленные поляки, которых обучали у каждого третьего станка в цехе, не поднимут глаз. Поляки появились на заводе всего два дня назад, и за это время стало очевидно, что они абсолютно равнодушны ко всему, что происходит с немцами.
Пастор Фриш, маленький, хилый, бесцветно-белесый человечек тридцати трех лет, подошел к унтерфюреру Зиммелю и стал перед ним, слегка опустив правое плечо и подняв голову. Сейчас он был почти таким же, каким увидел его Цодер на вокзальной платформе четыре года назад, только теперь черты его лица стали тоньше и жестче, а в глазах не было страха; за стеклами очков они были прозрачны, спокойны и по-девичьи прекрасны. Он кивнул Зиммелю и получил ответный кивок. «Я ошибся только в одном, — с горькой иронией подумал он. — На этой морде нет улыбки».
Он последовал за Зиммелем, прошел мимо двух часовых-эсэсовцев с карабинами и плетками — эти часовые стал.! декоративным украшением цеха после прибытия поляков, — мимо двух других часовых у дверей и вышел в темноту теплой августовской ночи.
3 часа 10 минут ночи.
Анна Манке, бывшая школьная учительница, а сейчас уполномоченная национал-социалистской партии по наблюдению за женским населением деревни, мучилась от старомодной хвори — у нее болел живот. В республиканской Германии колики были просто коликами и все, но сейчас, по крайней мере для такого рьяного члена фашистской партии, как Анна, даже колики в животе стали делом политическим. Ведь каждый немец должен не только помнить о нехватке лекарств, но, по настояниям партийных целителей, закаляться, ведя спартанский образ жизни. Анна, например, мылась только ледяной водой, воздерживалась от лекарств в случае каких-нибудь пустяковых болезней, ретиво делала зарядку, хотя терпеть не могла гимнастику. Но сегодня ночью и ее гордость, и ее принципиальность потерпели полный крах. Она в смятении проснулась около полуночи (все-таки дала себя знать несвежая рыба, которой угостил ее за ужином ортсбауэрнфюрер Розенхарт) и металась в постели больше часа. Наконец она решила, что принципы принципами, а терпеть ей больше невмоготу. Боль в кишках явно не относится к числу пустячных болезней, и ее не вылечишь, проштудировав главу из «Майн кампф», что Анна и пробовала делать. Поэтому она принялась стучать в стену, пока не разбудила своего тринадцатилетнего сына Отто, а разбудив, послала его в деревню к аптекарю.
Был четвертый час ночи. Анне стало лучше, но ее мучила отрыжка, и заснуть не удавалось. По этой причине грохот эсэсовской машины, которая промчалась по деревенской улице и остановилась возле ее дома, привел ее чуть ли не в ярость. Ее племянник, Роберт Латцельбургер, состоял в частях СС и нередко будил тетку среди ночи, шумно возвращаясь домой. Помимо всего прочего, этот большой, девятнадцатилетний увалень обладал густым басом, а от его громового хохота, который он никогда не пытался приглушить, тряслись стены. Будучи патриоткой и женщиной вполне современной, Анна охотно соглашалась, что, во-первых, служба, а во-вторых — естественные мужские потребности служат достаточным оправданием этих поздних возвращений. Но она не могла согласиться с тем, что нельзя возвращаться потише. Сейчас, судя по взрывам хохота, Роберт и его приятель рассказывают друг другу похабные анекдоты. А мотор и не подумали выключить («Хорошо же вы бережете государственный бензин, а еще члены нацистской партии!») и вообще ведут себя так, будто сейчас день и никакой войны нет. Молодчики все не унимались, и Анна окончательно вышла из себя. Она спрыгнула с кровати и решительно зашагала к окну; черные косы сердито хлопали ее по лопаткам. Анна, рослая тридцатитрехлетняя женщина, была худощава и хорошо сложена, но очень некрасива — у нее было длинное лошадиное лицо. Она со стуком распахнула раму, и голос ее прорезал ночную тишину, как пронзительный визг циркульной пилы:
— Это называется скромная современная молодежь! Свиньи, вы разбудили всю улицу!
Опешив от неожиданности, молодые люди взглянули вверх. В темноте белела только ночная рубашка и неясный контур лица, но они сразу узнали Анну. Роберт, глуповато ухмыляясь, быстро выпрыгнул из машины.
— Уж хоть тебе бы следовало вести себя приличнее, — язвительно воскликнула Анна. — Но разве ты когда-нибудь думаешь о своих родственниках? Да нет, где тебе! И небось, опять напились?
— Кто напился? — нагло переспросил юнец, сидевший у руля. — Вы сами, наверно, напились. Это вы подняли шум, а не мы.
— A-а, Петер Блюмель! — закричала Анна. — Ну, смотри же, Блюмель, я донесу на тебя куда следует!
— И доносите! — огрызнулся тот и нарочно прибавил газ так, что мотор оглушительно взвыл. — И об этом донесите, тетенька. — Мотор взвыл еще раз, и машина помчалась по улице.
Рассвирепевшая, с отчаянной головной болью, Анна дернула вниз штору затемнения и зажгла свет. Забравшись в кровать, она ждала, пока племянник подымется по лестнице. Наглость Блюмеля еще больше распалила в ней злость. Напрасно этот щенок думает, что она на него не донесет! Люди имеют право хотя бы выспаться: в такое время, как сейчас, его поведение — просто сознательный политический саботаж, ни больше, ни меньше.
Она услышала крадущиеся шаги Роберта возле своей двери.
— Роберт!
— Да?
— Зайди ко мне!
— Да я и иду! — Роберт, войдя, не без робости поглядел на тетку; его бульдожью физиономию перерезала туповатая улыбка. — А к кому же, по-твоему, я шел?
— Не хитри, Роберт, у тебя на это ума не хватит. Закрой дверь: Отто спит. Как будто я не слышала, как ты на цыпочках крался что коридору мимо! Ты хороший мальчик, только уж со мной лучше не хитри. Теперь слушай, Роберт, — раз и навсегда надо положить этому конец. Я тут мечусь полночи, больная, как собака…
— Ты больна? Что с тобой, тетя Анна? — с искренней озабоченностью спросил Роберт.
— Дай договорить… Я больше этого не потерплю, Роберт. Можешь проводить ночи, как тебе угодно. Но эти безобразия ты должен прекратить.
Анна была права — Роберт умом не отличался. Но слабости своей тетки он знал безошибочно. Чтобы избежать получасовой нотации, он решил сейчас выложить новость, которую собирался приберечь на утро.
— Прости, Анна, ты только послушай… Я сегодня дежурил…
— Молчи, пока я не договорю!
— Анна, у меня важная новость.
— Подождешь. Раз и навсегда, Роберт…
— Анна, на заводе саботаж!!
Анна села в кровати, вытаращив глаза.
— Серьезно, Анна. Нам велено никому не рассказывать. Но я знаю, ты не разболтаешь.
— Так говори же! Что ты тянешь?
Роберт, чуть усмехнувшись, присел в ногах кровати и рассказал ей про Веглера. Анна слушала, и на ее худом подвижном лице, как в зеркале, отражались овладевавшие ею попеременно чувства: страх, гнев, возмущение. Но когда Роберт заговорил о Берте Линг, она вдруг громко ахнула и спрыгнула с кровати.