Изменить стиль страницы

День и ночь в ее спальне горели лампады, висящие на золотых цепях перед образами божьей матери и Николая-угодника. В доме неслышными привидениями бродили монахини в черных одеяниях, с постными лицами и хитрыми глазами.

Наконец Анастасия Никитична совсем слегла и, решив, что смерть пришла за ней, исповедалась своему духовнику отцу Терентию и причастилась святых тайн. Но после соборования ей полегчало. Она начала было поправляться и вдруг внезапно скончалась…

Ее похоронили рядом с Михайлом Ивановичем Саратовкиным.

К приемной матери Николай никогда не испытывал сыновних чувств, а как человек была она ему далека и непонятна. Кроме того, он не мог ей простить тайну исчезновения родной матери, о которой не обмолвилась она, даже умирая. Но ему было не по-сыновьи, а по-человечески жаль Анастасию Никитичну. Ее болезнь, смерть, пышные похороны надолго вывели Николая из обычного состояния.

И все же на кладбище он заметил, что сторожка изменилась: переплеты окон и ставни покрашены в желтый цвет, с боков поставлены плахи-подпорки и встречать похоронную процессию вышла не Панкратиха, а другая женщина.

«Уехали!» — мелькнуло в мыслях Николая. Мелькнуло и забылось.

А когда гроб под вой нанятых плакальщиц на связанных полотенцах опустили в могилу и застучали по крышке тяжелые комья земли, в памяти Николая промелькнул образ Любавы, ее широко расставленные глаза, большие, лучистые, беспокойные, ее головка в уродливом капоре… Вот здесь, возле этого черного мрамора, стояла она последний раз, в бабушкином салопе и больших подшитых валенках.

Поминки были многолюдными. Гости изрядно напились и вскоре перестали, не чокаясь, тихо поднимать рюмки со словами «Да будет земля ей пухом». Кое-кого потянуло в пляс, в углу застолья слышался смех, вызванный непристойными рассказами дьячка, затем вспыхнула озорная частушка. Потом опомнились, зашикали, затянули поминальную. Николаю стало не по себе. Он вышел на крыльцо.

Был поздний вечер ранней весны, теплый, тоскливый и тихий. Он, этот тоскливый вечер, жил под аккомпанемент городского шума: приглушенно со всех сторон лаяли псы, где-то скрипели калитки и двери сеней, доносился говор, из-за угла дохнула теплом тихая девичья песня, по мостовой процокали подковы коня и проскрипели колеса телеги…

А в небе, как миллионы лет назад, висела полная луна, мерцали звезды, посылая на землю спокойный, холодный свет, гордясь своей вечностью, напоминая человеку о краткости его мгновенного бытия. Николаю почудился хриплый голос Панкратихи:

«Вы, барин, Любаву забудьте. Не пара она вам… Вы на Любаве не женитесь…» И еще он подумал, что Анастасия Никитична ни за что не позволила бы ему жениться на этой девушке.

Теперь-то препятствий нет. Он волен делать все, что захочет. Но и Любавы нет. Нет ее, удивительной, ни на кого непохожей. Как же мог он упустить ее? Как мог он жить, не встречаясь с ней? Как может он спокойно стоять здесь в этот весенний вечер? Надо искать ее. Надо искать и мать. Он непременно найдет их, и Любаву и родную мать, только тогда он обретет настоящее счастье и станет действительно богачом, обладателем величайших, ценностей, далеко не всегда отпущенных судьбой человеку.

Прошло немного времени после похорон Анастасии Никитичны. Николай с дядюшкой целыми днями занимались делами, которые на золотых приисках шли совсем плохо. Николай уже не первый раз заговаривал о вступлении в акционерное золотопромышленное общество. Но дядюшка отмахивался. Не хотел и слышать об этом. Он боялся всего нового.

Вечером, когда служащие, вызванные с приисков, ушли, Николай задержал собравшегося было домой Митрофана Никитича.

— Посидим, дядюшка, посумерничаем, — предложил он.

Митрофан Никитич охотно согласился переночевать у племянника. Он опустился в старинное кресло, в котором любил сидеть покойный Саратовкин.

Митрофан Никитич смолоду во многом подражал Михайлу Ивановичу. Анастасия Никитична, выйдя замуж за Саратовкина, богатым приданым приумножила капиталы мужа. Отец Митрофана Никитича в конце жизни запил и разорился. И сам Митрофан Никитич пошел в услужение к Саратовкину. Отношения у них сложились добрые. Вздорили только по поводу религии. Саратовкин был безбожником, а Митрофан Никитич до исступления верил в бога. В остальном Митрофан Никитич старался походить на Саратовкина, быть таким же деловым, даже одевался «под Саратовкина» — носил плисовые шаровары, заправленные в лаковые сапоги, длинную холщовую рубаху, перехваченную заморским пояском, лицо его украшала борода, подстриженная лопатой.

Вот и сейчас сидел он в кресле Саратовкина, одетый так же, как всегда одевался тот. Но Саратовкин был крепким, краснолицым, с насмешливыми умными глазами, резкими движениями и громким голосом. А у Митрофана Никитича в чем душа держится: ноги, руки сухие, шея, как у подростка, — пятерней обхватить можно, рубаха висит, словно на вешалке. Сам неподвижен — не шелохнется, бывало, во весь вечер, только голосом и выдает свое присутствие, да и голос-то слабый, точно шелест листьев при тихом ветре.

Николай велел принести рябиновой настойки, которую издавна мастерски делала Агафья.

Они выпили. И вдруг без всякого предисловия Николай сказал:

— Дядюшка! А ведь я с детских лет знаю, что не родной сын Саратовкиных.

Митрофан Никитич поперхнулся и долго, нарочно, чтобы оттянуть время, кашлял, закрывая рот ладонью и ненатурально содрогаясь всем телом. Он торопливо прикидывал ответ: оправдываться незнанием глупо, подтвердить — значит взять на себя какую-то долю вины за долгий обман.

— Да, я давно смекнул, что ты истину распознал… — нашелся он и, осушив стопку настойки и хрустнув огурцом, добавил: — Родной не родной — не в том суть. Суть в том, что усыновлен и капиталы на тебя отписаны.

— Это все так… — задумчиво сказал Николай, помолчал и продолжал с нарастающим волнением: — Но у меня есть родная мать. — Голос его стал волевым, громким. — Я хочу знать, где она!

— Вот уж, Николаша, не знаю. То ведомо было только сестрице.

— Неужели вы не поинтересовались, никогда не спросили ее? — не поверил Николай.

— Интересовался, Николаша, а как же… Не раз спрашивал, да покойница, царство ей небесное, — он широко перекрестился, всем корпусом повернувшись в угол, где прежде висели иконы, — бывало, прицыкнет только: «Нишкни, не суйся не в свое дело…»

«Может, он и не обманывает, так и было», — подумал Николай и сказал спокойнее:

— Но теперь-то, теперь-то почему мать сама не отзовется?

— Может быть, бог прибрал, — сказал Митрофан Никитич и снова перекрестился. — А то смущать покой твой не хочет, — подумав, добавил он. — Дескать, барин он теперь, живет в довольстве и пущай живет… Матеря — они самоотверженные…

Николай и сам порой думал об этом.

— Где же искать мне ее? — не замечая, произносил он вслух свои мысли.

Митрофан Никитич со вздохом пожал плечами: не знаю, мол, что и сказать. Так и разошлись они на ночь по разным комнатам, ни о чем не договорившись.

Николай прикрутил фитиль керосиновой лампы, стоящей на столике. Потом задул ее совсем, долго вертелся на своей широкой кровати.

Он думал о том, что, если разыщет мать и Любаву, жизнь его переменится, станет другой, настоящей. А какой другой — он не представлял себе. Только та жизнь, которой он жил, его не устраивала. Дела приисков, фабрик, сиротских домов отнимали так много времени, что на учение ничего не оставалось.

Николай чувствовал себя одиноким еще с детства. С тех пор, как Васятка Второв, которому он доверил тайну, предал его, Николай не имел друзей, несмотря на свой общительный характер. Тот давний печальный случай был уроком на всю жизнь.

Утром Николай вышел на крыльцо, проводил дядю. Пара вороных, впряженных в коляску, стояла во дворе. На козлах сидел кучер. Спускаясь с крыльца, Митрофан Никитич остановился и, повернув к Николаю узкое, иконописное лицо, сказал:

— А ты, Николаша, поспрошал бы отца Терентия. Он завсегда был духовником Настасьи Никитичны. Может, что и подскажет.