Ксения Васильевна с подъемом рассказывала все это Кате. Она не любила царя — меленький человечишка! — а лозунги Временного правительства о победе над немцами и порядке привлекали Ксению Васильевну, были ей по душе.
Катя слушала молча, тихо. Так слаба она была, даже удивляться нет силы.
Только в июле Ксения Васильевна повезла Катю домой. Они ехали на извозчике Московской улицей, как в день первого Катиного приезда в город, и, как тогда, навстречу сверкал позолотой церковных глав и белизной стен монастырь. Первоклассный девичий…
— Баба-Кока, неужели вы хотите всегда жить в монастыре?
— Сначала надо тебя на ноги поставить, а там поглядим, — уклончиво ответила Ксения Васильевна.
Держась от слабости за стенку, Катя тихо вошла в дом, в монастырскую келью. Вон там за столиком она увидела тогда в газете черные буквы, острые, как колья: «Прапорщик… Бектышев».
Теперь Катя знала: мама тоже умерла. Она догадывалась об этом еще раньше, когда Вася к ним приезжал, но гнала прочь страшную мысль. «Нет, быть не может», — гнала она мысль о маминой смерти. Теперь точно известно. Умерла ее странная, несчастная мать.
— Располагайся, месяц мой ясный, — с тревожной радостью хлопотала баба-Кока. — Приляг на диван. Да она качается, что вы скажете, ее ноги не держат! Мигом ложиться! Итак, открывается новая страница нашего жития-бытия.
— В чем же новое? — улыбнулась Катя.
Неестественной получилась улыбка. Она сама чувствовала, какой натянутой получилась улыбка, голос неверный.
— В этом хотя бы, — заявила баба-Кока, повязывая косынку и надевая передник. Засучила рукава.
Катя не видывала, чтобы баба-Кока занималась стряпней. Батюшки! С каким удовольствием принялась разделывать цыпленка, резать на мелкие ломтики морковь и разные овощи, готовить диетический суп. И при этом делиться:
— Времена несуразные! Царя прогнали, а порядка что-то не видно. Прислуги не найдешь, провизии нет. Деньги падают. Что думает новый министр финансов Терещенко? Своими миллионами распорядиться умеет, а государственную казну упустил. Вовсе обесценились деньги, керенок каких-то напечатали. На базаре крестьяне на керенки эти и глядеть не хотят: подавай им за цыпленка материю. Нынче, радость моя, провизию раздобыть куда труднее, чем решить уравнение с двумя неизвестными.
— Вот поправлюсь, буду, как раньше Фрося, из трапезной обеды носить, — сказала Катя. — Баба-Кока, ведь вы им платите деньги?
— Нынче им наша плата не надобна, не пустят нас в трапезную.
— Почему?
— Трапезная для сестер и монахинь, а мы с тобой миряне. Мы в монастыре посторонние, случайные личности.
— Как же раньше?
— Раньше ты отца Агафангела подлецом не звала.
Вот оно что! Несколько минут Катя лежала молча, не мигая глядела в потолок. Мать игуменья наложила на них наказание, вот оно что! Встала перед глазами черная толпа монашек возле Фросиных саней. «Потаенные, хитрые!» — кричала Фрося.
— Баба-Кока, что вы считаете самым большим в человеке пороком?
— Лицемерие. От него на свете все зло, — без раздумий ответила Ксения Васильевна.
— Баба-Кока, можно я…
— Спрашивай, спрашивай! — обрадовалась Ксения Васильевна. Веселило ее, что возвращается прежнее — этот любопытный расширенный взгляд, неожиданные вопросы.
— Баба-Кока… — помедлив, с запинкой сказала Катя, — почему вы выбрали для житья монастырь?
— Гм… — Ксения Васильевна недоуменно, а может, презрительно пожала плечами. — Думаешь, твоя баба-Кока ни одной глупости за целую жизнь не сотворила?
— А им зачем это нужно?
— Как зачем?! Они пожизненно кельи продают. Умру, снова их собственность. Снова продавай, наживайся. А покупателей только старых находят, чтобы недолго на этом свете задерживались. У них все по расчету.
— А вам какой расчет?
— И я не без расчетца, — со свойственной ей откровенностью призналась Ксения Васильевна. — Тут тебе и прислужат. Тут тебе и питание готовое.
Катя помолчала.
— Нам без трапезной будет труднее. Баба-Кока, вы сердитесь на меня?
Ксения Васильевна обернулась от керосинки. В одной руке картофелина, в другой — широкий, остро отточенный кухонный нож. Пристально как-то, почти строго поглядела на Катю:
— Я Катерина, тебя уважаю…
Кровь часто застучала у Кати в висках, румянцем бросилась на щеки.
— Тебе румянец к лицу, — заметила баба-Кока. — Полтора месяца каникул осталось, надо тебя до гимназии откормить хорошенько, чтобы щеки потолстели, подрумянились лучше.
— Я не пойду в гимназию, баба-Кока.
— Что так?
— Не пойду. Ненавижу отца Агафангела. Ненавижу начальницу. Не хочу учиться в гимназии.
— Вот это новость, — протянула Ксения Васильевна и принялась молча чистить картофель.
Смолоду Ксении Васильевне хозяйством заниматься приходилось не часто. Совсем не приходилось. Естественно, чужое дело само в руки не шло — то вырвется нож, то убежит молоко, то разобьется тарелка или сковорода подгорит — мучайся, чисти. Но Ксения Васильевна не роптала на судьбу, что к старости привела ее в кухню.
«Надо хозяйничать, не разгибая спины, или что там еще надо для Кати — все буду делать, не охну. И улыбаться буду».
Сняла кольца — до колец ли, когда на руках кожа трескалась от мытья посуды?
Давно не вспоминает Ксения Васильевна легенды и поверья о самоцветах, что раньше так любила рассказывать. Или просто любила рассматривать камни в кольцах. Если долго смотреть на алмаз, увидишь сначала сияние, будто все солнце отразилось в капле воды. И вдруг вспыхнет синий огонь и перельется в оранжевый, и вдруг какая-то грань засветится розовым, и запоют, заиграют все цвета радуги. Алмаз спасает жизнь, отгоняет тяжелые мысли…
Давно позабыла Ксения Васильевна разглядывать свои самоцветы. Многое забыто из прежнего.
Одна привычка оставалась прочно. Настоявшись в очередях за хлебом, осьмушкой сахара и полфунтом крупы, натоптавшись у керосинки, Ксения Васильевна под вечер варила в старинном кофейнике — теперь ни за какие деньги не купишь — душистый черный кофе и, выпив чашечку-две, с довольным вздохом брала книгу. И уж непременно всякий день газету, свое «Русское слово».
А Катя? Катя читала. В чтении состояла теперь вся ее жизнь. Лина уехала на каникулы домой в деревню. Фроси нет. Никого — баба-Кока и книги. Ей нравились толстые старые книги. Чтобы день или несколько дней плакать и радоваться, делить чьи-то горести и чьи-то надежды. Любить. Ах, как любила она Наташу Ростову и Андрея Болконского — ах, как любила! Она сама была Наташей Ростовой. Зачем Наташа изменила Андрею? Как могло это случиться? Нет, она не нашла счастья с Пьером Безуховым.
Пьер благородный, но Катя навсегда оставалась верна Андрею Болконскому.
А «Русские женщины»?
«Далек мой путь, тяжел мой путь, страшна судьба моя…»
Дни были долгие, полные ярких чувств и боли. Но отчего-то горе, испытанное над книгой, озаряло душу светом. Достоевский мучил. Она страдала. Уйти нельзя. Надо все пережить, все до конца. Десять жизней, двадцать, сто… И вдруг Марк Твен. Она хохотала до слез.
— Читай все, — разрешила баба-Кока, — у меня на полках стоящие книги, слезливых Чарских не водится.
Баба-Кока намекала, что Чарская — кумир гимназисток. Чарская была и Катиным кумиром, пока книжные полки бабы-Коки не открыли настоящую жизнь.
Интересно было узнавать эту настоящую жизнь.
Длинная, с огромными от худобы глазами, остриженная после болезни наголо, повязанная платочком, Катя до ночи сидела с книгой; если дождь — на крылечке под крышей, если солнечный день — в тени отцветшей сирени, куда зимой празднично слетались снегири, а в июле чирикали стаи непосед воробьев.
Монахини, изредка проходившие мимо, не замечали ее. Опустив головы в черных клобуках, перебирая быстрыми пальцами четки, они скользили бесшумно и призрачно. Мать игуменья запретила монашкам посещать келью Ксении Васильевны.
— Живем, как на острове, — посмеиваясь, говорила баба-Кока. Впрочем, у нее и раньше не водилось среди монашенок приятельниц. — Ханжи, лицемерки. Тебя, Катя, посвящать в монастырские скверны не буду. Что знаешь, и того хватит, чтобы на всю жизнь от их святости отвратить. Чистая душа была Фрося. Сломали.