Изменить стиль страницы

— Что? Что? Что? — мгновенно окружили его. — Да рассказывай же, Конырев, Гриша, блаженный, чудак!

— Если у человека свои, не в общую дуду, убеждения, значит, блаженный? Пусть блаженный. Не скрываю своих взглядов. Не прячусь. Отвергаю церковь. Государственную власть. Армию. Войны. Никого не насилую и не желаю, чтобы надо мною учиняли насилия.

— Какие над тобой учинили насилия?

— Хотели. Потребовали подписку, чтобы после техникума ехал, куда назначат. Отказываюсь. Наотрез. Не желаю. Желаю жить свой волей. Служу народу где хочу, как хочу.

— А сейчас?

— А сейчас, вернее, завтра — до свидания, братцы, может, прощайте. Котомку на плечи — и в Ясную Поляну. Там дерево бедных… Погляжу. Пойду пешком по земле, как Горький. Поучусь не по книжкам.

— Екатерина. Бектышева!

Катя вошла в комнату. Обычный кабинет заведующего. Портрет Ушинского на стене. Катя незаметно кивнула ему. Подмигнула члену комиссии Лине, это уж совсем незаметно. Поклонилась заведующему.

Во главе с ним за столом восседали чрезвычайно серьезные члены комиссии Лина и Камушкин. И инспектор Н. Н. Женщина средних лет, в темно-сером жакете мужского покроя, с тяжелыми плечами, короткой шеей.

От нее-то и шла, видимо, та волна чего-то враждебного, что мгновенно почувствовала Катя. Из-за нее-то обычный кабинет заведующего сегодня был необычен.

Она вся была тяжелая, мощная. На большом, почти квадратном лице за толстыми стеклами очков круглые глаза, неподвижно вперившиеся в упор, с подчеркнутой пристальностью. Говорят, глаза — зеркало души. Ее глаза не зеркало — щупальца. А душа пряталась, нераспознанная. Впрочем, эта веющая, как из погреба, стужа…

— Екатерина Платоновна Бектышева, — дружески представил заведующий.

— Да-а, — неопределенно протянула инспектор Н. Н.

Открыла потертый рыжий портфель и вынула… Что бы вы думали?

— Что это? — не сдержась, воскликнула Катя.

— Вам лучше знать.

— Позвольте… — недоуменно начал заведующий.

Лина вытянулась, давая Кате знаки: «Спокойно! Держать нервы в узде».

— Наш образованный и одаренный преподаватель психологии Федор Филиппович… — начал заведующий.

— При чем психология? — прервала инспектор.

— Федор Филиппович — старожил наших мест, страстный любитель природы и поклонник художника Нестерова, которого знавал и видел мальчишкой, когда художник задолго до революции приезжал к нам рисовать свои знаменитые картины.

— Картины? Это икона.

Инспектор Н. Н. держала за кончики Катину репродукцию «Отрока Варфоломея».

— Эта картина Нестерова хранится в Третьяковке, — убеждал заведующий, вдруг погрустнев и разом как-то сильней постарев.

— Знаю, — наклонила голову инспектор Н. Н., причем подстриженные волосы повисли вдоль щек. Она подняла голову, русые пряди вернулись на место. — В Третьяковской галерее хранится многое из прошлого и старинные иконы тоже. Ваш преподаватель не мог выбрать для демонстрации что-нибудь другое, идейное, а не монаха с венцом? Да, а кроме того… нам стало известно, ваш преподаватель учит психологии по учебнику заграничного буржуазного ученого. Что за выдумки? Разве у нас своей, советской психологии нет? Нам известно, что он… у него и в семье разложение?

Заведующий недоуменно и подавленно слушал вопросы, не отвечая, и только горький укор и стыд — да, стыд! — отражались на его потупленном лице с веерочками морщин у висков. Откуда инспектору все это известно? Кто осведомил и зачем? Члены комиссии замерли, чуя, творится что-то неладное, и не зная, как в данном случае себя повести.

— Где вы взяли мою репродукцию? — перебила Катя инспектора.

— Вас не касается.

— Репродукция висела у меня над тумбочкой. Я не заметила, что ее нет… украли.

— Ах! — громко ахнула Лина.

Инспектор Н. Н. положила «Отрока Варфоломея» на стол, сняла очки — протереть, и глаза ее без очков оказались белесыми, щупающими вслепую, а нос совсем пуговичный, а над носом красная полоска от дужки. Маленький носик на большом белом лице.

Кажется, она поняла, что хватила лишку по части бдительности, и обратилась к заведующему голосом, металл в котором неожиданно сменился свирелью:

— У нас еще будет время пообщаться, я надеюсь обогатиться вашим выдающимся педагогическим опытом.

А Катя взяла со стола своего «Отрока» и с этого момента бесповоротно знала: снисхождения не будет. И почему-то волнение отпустило ее, и она равнодушно ждала, что дальше.

Инспектор Н. Н. как бы не заметила дерзкого поступка Бектышевой, оставила «Отрока» в покое.

— Кто ваш отец?

Ну, конечно! Когда-то, помнит Катя, предсельсовета Петр Игнатьевич задал этот вопрос, а баба-Кока, не дав ей ответить, торопливо сказала, что у Катерины Платоновны ни матери, ни отца, ни сестер, ни братьев.

Баба-Кока хитрила, даже она, даже с ним, Петром Игнатьевичем! Было неприятно. Несколько дней Катя дулась на нее.

«Э! Милочка моя, понапрасну на рожон одни дураки только лезут», — с обычным своим здравым смыслом и легкостью рассудила баба-Кока.

— Где ваш отец? (уже не кто, а где?)

— Не знаю.

— То есть?

Молчание. Равнодушное и вместе с тем дерзкое.

Инспектор снова сняла очки, щупая подслеповатым взглядом худенькую, закрывшуюся на замок, несносную своей закрытостью девчонку.

— Отвечай! — прикрикнула член комиссии Лина Савельева.

Заведующий ласково:

— Екатерина Платоновна, вспомните, что я говорил.

— Бектышева, вы не знаете, кто и где ваш отец? — в упор, читая ее въедливым взглядом, повторила вопрос инспектор Н. Н.

Заведующий ласково:

— Случается, что и не знают. Всякое случается.

— Где мать?

Молчание.

Заведующий мягко и грустно:

— Екатерина Платоновна, отчего вы не хотите отвечать?

Катя опустила глаза. Белый от седины, благородный, добрый ученик и последователь моего Ушинского, не спрашивай, не надо.

Инспектор Н. Н. придвинула кипу папок, взяла верхнюю. Катя успела прочитать: «Личное дело Бект…»

Тощая папка. В ней ничего. Никакого личного дела. Две бумажки, правда, с печатями. Одна о том, что тов. Е. П. Бектышева уволена из Иваньковской школы по сокращению штатов. Другая — приглашение Сергиевского педагогического техникума. Не персонально ей, но так или иначе приглашение.

У! Какой убийственной стужей дохнуло от инспектора Н. Н. — как из погреба.

— Бектышеву приняли без документов! Ни заявления. Ни анкеты. Ни метрики. Ничего.

Заведующий, взяв из папки бумажку:

— Позвольте… Справка о сокращении. Вы ведь знаете, почти весь наш вновь открытый четвертый курс состоит из сокращенных учителей преимущественно окрестных сельских школ. Справка о сокращении — это значит год педагогического труда в семнадцать лет. Это значит… Зачеркивать нельзя, несправедливо… безнравственно…

Он вынул из нагрудного кармашка чистый платочек, встряхнул и вытер слезящиеся глаза, и все увидели: его стариковские, морщинистые руки дрожат.

— Бектышева — лучшая студентка курса! — воскликнула член комиссии Лина Савельева.

— Бектышева активно участвует в организации литжурнала «Красный педагог», — сказал секретарь комсомольской ячейки Коля Камушкин. (Хотя это участие пока только намечалось на будущее.)

Инспектор Н. Н. уловила что-то в настроении членов комиссии для своего инспекторского престижа опасное. Нельзя игнорировать настроение масс, надо быть гибкой. И голосом, в котором снова зазвучали свирели и флейты, задала Бектышевой новый вопрос. Вопрос был задан для смягчения напряженной обстановки, улаживания конфликта. Инспектор Н. Н., снисходя к юности Е. П. Бектышевой, предлагает ей мировую, вот что это было.

— Вы пошли работать учительницей по призванию, товарищ Бектышева?

Бектышева молчала. Ей кидают мостик. Возьмись за перильца и шагай через пропасть. Спасайся. Лихорадочная борьба шла внутри нее. Катя, решай. Вспомни бабы-Кокино легкое, трезвое: «Понапрасну дураки одни на рожон лезут». Не лезть? Смириться? Взять протянутую тяжелую руку? Катя, решай. Но она так ее не любила, инспектора Н. Н. в темном жакете мужского покроя, инспектора Н. Н. с маленьким носиком между толстых стекол очков! Не любила. И протянутой руки не взяла.