Изменить стиль страницы

— Почему же безыдейная? — кротко возразила Катя.

— От комсомола в стороне, общественной нагрузки нет, уткнулась в своего Джемса…

Клаву, чтобы не говорить с ней о том же при Лине, Катя пошла встретить во дворе.

Осенний вечер, задернутый тучами, непроглядно темнел. Только бледно светились окна в келейном корпусе, общежитии педагогического техникума, и маняще — в просторных палатах бывшего Чертога, где теперь учились и жили будущие командиры электропромышленности. Невдалеке от трапезной уныло покачивался под ветром фонарь на высоком столбе. Сорванные осенью бесприютные листья шарили по плитам мостовой.

Клавы нет. Кухонная комиссия — не шутки.

Но вот деревянные каблуки самодельных башмаков застучали по каменным ступеням, и член кухонной комиссии с оловянной тарелкой, полной овсяной каши, с разбегу едва не налетела на Катю.

— Ты здесь зачем?

Без предисловия, торопясь покончить с неприятным вопросом, Катя выложила и Клаве, что не будет больше писать за нее конспекты, не хочет, не может. Все.

— С ума сойти! — точно как Лина, ахнула Клава.

Дальше пошли аргументы индивидуальные. Клава не упрашивала. Клава наступала. Катина неблагодарность — вот что ее возмутило!

— Забыла, что я за тебя полы мою, дежурства по общежитию и кухне несу! Добавки в обед и ужин забыла? Все поблажки забыла? Не помнишь?

— Помню и больше поблажек не хочу.

— Какая муха тебя укусила?

— Совестно Федора Филипповича обманывать.

— Батюшки-матушки, праведница объявилась! Катька, не дури. Много потеряешь.

— Клава, а ты пойми: стыдно обманывать. Все равно что воруешь. И тебе не стыдно, что за тебя другие твою работу делают?

— А тебе не стыдно, что я к полам тебя не допускала? Вот где барская-то косточка сказывается, дворянская-то кровь! Ладно. Избаловали мы тебя. Точка. Знай, теперь полы за тобой, попотеешь, погнешься. И дрова за тобой, добывай. Испытаешь, что такое физический труд, испробуешь! А-а-а! — вскрикнула она, с каким-то злым изумлением выкатывая светлые бусинки. — А-а-а, вон отчего ты во двор выскочила, чем бы дома меня погодить!

Катя оглянулась — бежать, бежать, скрыться! В стороне, где качался под ветром фонарь, стоял Максим.

— Вон что тебя на волю-то выманило, — хихикала Клава, и глазки ее зло веселились и прыгали. — Предлог уважительный, хи! Не воронь, а то из-под носа уведут, останешься ни с чем, как была. Ступай, закрепляй позиции. А завтра твой черед полы мыть, побарствовала, хватит!

Какой выход? Возвращаться с Клавой домой, весь вечер сносить ее ехидные стрелы?

Катя подошла к Максиму.

— Здравствуй.

— Здравствуй. Проворонил, когда ты из трапезной возвращалась. А предчувствие велит: дожидайся. Внутри словно звоночек: выйдет, выйдет. И жду.

— Я не для тебя вышла.

— А получилось, что для меня. Я везучий. Этот вечерний час, попомни, у нас увольнительный. Сами себе хозяева, отдых. А нынче и вовсе выходной. Вас к Нестерову водили, знаю, рассказывай.

Что рассказывать? О чем? О том, что журавлиный клекот в прохладном небе поднял что-то неясное в сердце. Что-то томило. Куда-то влекло. И даже вчерашнее, нехорошее позабылось.

Впрочем, Максим всего лишь из вежливости осведомился о художнике Нестерове. Он был полон своими мыслями, чем-то необычным, только что пережитым, из ряда вон выходящим.

У него простое лицо, черты не классические, нос крупноватый, заурядное лицо, но когда, как сейчас, озарится улыбкой — все светлеет, преображается. Совершенно другой человек! Какое милое, хорошее у тебя лицо, Максим, когда ты улыбаешься! Толстой сказал о красоте: если человека украшает улыбка… Максим, тебя украшает улыбка.

Он рассказывал:

— …Прибывает из Москвы человек, знаменитый ученый. Воскресный день, никто не ждет, без зова прикатил познакомиться, как нас здесь обучают, готовят к выполнению на практике главной задачи…

— А из себя каков? Как говорит? Как одет? — перебила Катя.

— По виду спец. По наружности в бывшие, пожалуй, запишешь. При манжетах, при галстуке, бородка остренькая, как у них заведено. Что еще? И речь не простецкая, не нашего класса. А на деле большевик, да из первых! Самого Ленина знает, с Лениным планы ГОЭЛРО обсуждал. Нас повзводно собрали на встречу с ним в актовый зал, а он к нам по старинке: «Коллеги!» Будущими коллегами нас называет. Да как взялся рассказывать! По всем вопросам вводить в курс. До революции, рассказывает, они с товарищами сколько лет боролись, чтобы создать гидростанцию! Чертежами, цифрой доказывали громадную пользу гидростанции для государства. Сил ухлопали! А царское правительство по своей косности на все их доводы: нет.

— Категорически нет?

— Категорически нет. А мы? При нашем-то голоде, разрухе, едва из войны, мы — Волховстрой, мы — план ГОЭЛРО… Катя, ты в тысяча девятьсот двадцатом году где была?

— Во второй ступени училась.

— Так знай, тогда, в том девятьсот двадцатом, крестьяне деревни Кашино, Московской губернии, своими силами оборудовали электростанцию. Вникни: русские мужики, полуграмотные. То, бывало, «Эх, дубинушка, ухнем!» — а тут на тебе — электростанция. Еще ГОЭЛРО не утвердили, а они своими руками! Не гигантская электростанция — на гигантские сил не хватило, их мы будем строить, — как-никак «лампочки Ильича» вон еще когда загорелись по избам. «Благодаря революции, — выступает на митинге один активист, — наука забила „неестественный свет“ в стеклянный пузырек и преподнесла нам на радость. Благодаря революции». А Ленин — он к ним, в Кашино, на митинг приехал. Ленин-то слушает, вовсю от радости хлопает. Катя, чувствуешь?

— Очень!

Ей ли, Кате, не почувствовать, не понять эту радость, когда из стеклянного пузырька льется на всю комнату свет, разгоняя мрак из угрюмых углов, гася косматые тени на стенах, и не дымит, шлепаясь с шипением в лоханку, обгоревший конец лучины. Слишком недавно это было: едкий до слез чад лучины, горькая копоть, нескончаемо долгие осенние вечера, тоскливые ночи; на сотни верст вокруг непроглядная темь, потонувшие в сугробах городишки с черными улицами, без фонарей.

А жаль, что электростанцию первыми построили кашинцы, а не в нашем Иванькове. В нашем Иванькове мужики тоже толковые, и предсельсовета с головой, что бы догадаться, то-то повеселело бы в избах!

— В первую очередь для оживления заводов и фабрик предназначены стеклянные пузырьки с «неестественным светом», я имею в виду электрификацию, — прилежно разъяснял Кате Максим, как недавно она сама втолковывала азбуку на ликбезе иваньковским бабам. — Электрификация — самая большая ленинская мечта и забота. И всем рабочим и крестьянам наказ. Слышала, какие Ленин делегатам VIII съезда на прощанье распоряжения дал?

— Не-ет.

— План ГОЭЛРО принят: Россию светом залить, заводы и фабрики на электрические рельсы поставить. Для делегатов выпущена книга под названием «План электрификации». Двести ученых над планом работали, все предусмотрено, взвешено — книжища почти в семьсот страниц получилась, а Ленин «томиком» ее называет. В шутку, конечно, уж очень дорог этот «томик» ему, верит Ленин в силу электричества. Без электричества темнота, прозябание, где уж там коммунизм. И объявляет Владимир Ильич делегатам приказ: когда изучите, каждый тотчас передайте «План электрификации» в ближнюю библиотеку, чтобы по этой книге могли рабочие и крестьяне учиться. Поняла?

— Очень!

— Дальше время прошло, Ленин требует отчет, как исполнен приказ. У него по каждому делу непременно отчет. Так и здесь. Если кто по халатности ту книгу про электрификацию не передал, того человека Ленин объявляет негодным для партии. Того из партии вон, с ответственного поста вон! И даже тюрьмой угрожает.

— Неужели? Так сурово? Я думала… Мне говорили, Ленин добрый.

— Для народа и трудящихся людей очень даже добрый! Но ежели ты враг революции или человечишка дрянь, доброты не жди. Милости не жди. К врагам революции Ленин без снисхождения суров.