Изменить стиль страницы

Еще раньше, когда в лесной глухомани не только хуторов — следа от ноги человеческой не встречалось, жила по берегам спокойных низменных болотных речушек так называемая меря, племя людей тихое, лесное, северное. Тощенькая река Мера, впадающая в Волгу чуть выше и напротив Кинешмы, — не она ли своим названием напоминает нам и поныне об этом растворившемся в славянском потоке племенном ручейке?

Обогнув Жилино тропой, струящейся вдоль закрайка леса, отец с Павлушей и Сережей Груздевым вышли за спину деревни, именно там, ближе к дальней стене леса, где на поле намечался некий бугор, естественный волдырь, там, на этой выпуклой точке, поставили некогда топографы свой величественный знак, вышку высоченную, в пять этажей, связанную из пахучих стволов стройной, чащобной ели — в основании могучие, едва обхватные бревна, а чем выше, тем тоньше, облегченней. Была эта вышка для деревенских ребят самым любимым аттракционом, так как ни реки поблизости (Мера в пяти километрах), ни озера, ни дороги шоссейной, шумной, — ничего этого близко в помине не было. Вышка да гудок фабричный, протяжный, из-за леса приплывающий в определенное время: утром, в обед и вечером. Там, в лесу, где-то километрах в двадцати от Жилина, пряталась старинная бумажная фабрика, чуть ли не с петровских времен посылавшая свой гудок в деревенское поднебесье; по гудочку тому сверяли время на часах-ходиках, подтягивали гири на цепочках, а кто и вовсе благодаря гудку без часов обходился; и не было случая, когда бы фабричка обманула ожидания жителей и не подала бы своего голоса, разве что в революцию: тогда однажды гудок полчаса непрерывно гудел, и люди в округе даже насторожились. Но затем все опять наладилось, и гудок возникал с прежней размеренностью и постоянством.

Большие, долгие снега и дожди за двадцать лет, что простояла вышка, сделали свое коварное дело: подточили, изгрызли бревна, проели вдоль щелей смолистую плоть, раструхлявили, размочалили звонкое сооружение, и родители в деревне все чаще постебывали ребятишек, приговаривая: «Не ходи на вышку! Не ходи на вышку!» Бабы не раз подбивали председателя спилить «заразу», но как спилишь такое, если дров во дворе нарезать и то полгода собираешься; да и не принадлежала вышка деревне, другой у нее хозяин был, неопределенный, городской.

И стоял дерзкий маяк, скрипел, стенал на ветру его скелет, а в непогоду раскачивался, как пьяный, и только богу известно было, когда пробьет последний час и вся эта «спичечная» конструкция, в очередной раз качнувшись, завалится набок, чтобы уж никогда больше не подняться.

Забирались на вышку сегодня в определенном порядке: первым шел Павлуша, торопился, почти бежал вверх, упоенный азартом лидера, далее Сережка, замыкал подъем отец. На первой площадке Алексей Алексеевич приказал Груздеву выше не лезть, а дожидаться там возвращения остальных верхолазов.

На втором этаже отец окликнул сына:

— Павлуша! Обожди меня!

Но и на третьем ярусе, там, где уже ветер посвистывал и ощутимо раскачивал сквозное сооружение, отец сына не застал. Пришлось карабкаться выше. Руки как бы сами собой судорожно и хватко цеплялись за расшатанные перекладины лестницы.

— Павлуша! Немедленно остановись!

А Павлуша тем временем головой поднимал тяжелую крышку люка, пролезая в простор небесный на самой вершине маяка.

Сине-зеленые волны леса на все четыре стороны убегали от жилинского поля-островка; внизу сереньким стадом паслись понурые избушки деревни. Где-то на краю обзора, за сизой ширью леса, у самого горизонта, едва различимая, торчала белая колоколенка, без креста, словно бакен, потушенный на воде. С бьющимся сердцем жадно смотрел на открывшееся взору пространство Павлуша. Вышка ощутимо раскачивалась. Ветер напирал равномерно, настойчиво, без тех взбалмошных порывов, что отмечаем мы на земле, в ее извивах. И тем не менее качание этого огромного маятника пугало. И высота пугала. И ветхость чистой серой древесины ограждающих площадку перил, омытых тысячами дождей и снегов, пугала тоже…

Из отверстия люка высунулось красное, натужное лицо отца. Лицо упрекающе… улыбалось!

— Павлуша, ты разве меня… не слышал? Я кричал…

— Нет, не слышал. Здесь ветер. А чего ты кричал? Тебе что — страшно, да? Испугался?

— Я хотел вместе…

Встали рядом, плечом к плечу. Отец попытался обнять сына, однако мгновенно почуял, как тот весь сжался, спекся в комок; тогда отец отстранился от мальчика.

— Видишь, церквушка на горизонте. Это Козьмодемьянское. А во-он там Волга. Синее за лесом пространство… Россия. Наша с тобой родина.

— Это не Россия, это лес. — Павлуша залихватски сплюнул вниз. Отец вздрогнул. Насторожился.

— Павлуша… Я говорю — там наша страна… Родина. Понимаешь?

— Понимаю. Что у меня — мозги, что ли, через нос вытекли?

— А… плюешься тогда зачем?

Павлуша, как бы удивляясь вопросу, обернулся. Посмотрел отцу в глаза, как бы недоумевая. И вдруг улыбнулся тепло, виновато, отрывисто.

— Я и в Неву любил плевать. С моста Лейтенанта Шмидта. Плюну и считаю, за сколько секунд…

— Ты ведь уже большой, Павлуша. Повидал на свете всякого. И ни к чему вовсе такому серьезному пареньку плеваться куда попало. Некрасиво. И как-то неестественно. Пойми и не обижайся на меня.

— Ладно. Больше не буду. Смотри, смотри! Вон, вон кто-то чешет к нам через поле! Тетка какая-то…

И тут ниже, где-то под полом площадки, послышалось жалобное поскуливание. И поскребывание в опущенную крышку люка. Будто собачка домой просилась.

Павлуша с отцом переглянулись.

— Сережка! — уверенно определил младший. — Крышку ему не поднять.

— Ах ты же господи! Я же ему запретил!

Отец осторожно потянул на себя тяжелую створку. Прямо на него снизу вверх смотрели заплаканные Сережкины глазята. Лицо бумажной серой белизны. Болезненное. Худенькие, казалось, ломкие, хрупкие пальцы, побледнев в суставах, мертвой хваткой держались за предпоследнюю ступеньку. Под тощим, как бы отсутствующим животом паренька — перекладина еще одной ступени; под босыми ногами ребенка (пятка в зеленом навозе) — третья ступенька, которой он касался так неуверенно, будто стоял на цыпочках.

— Сережа, мальчик… А ну-ка давай поздороваемся! Живо! Протяни-ка мне руку! — улыбнулся Алексей Алексеевич.

— Ни-и-и… Не-е-е… — заскулил жалобно ребятенок. Его нижняя челюсть вдруг мелко-мелко задрожала, словно по ней ток пропустили.

— Не бойся, миленький. Одной рукой держись, а другую протягивай. Я тебя вытащу. Я же сильный. Или не веришь? У Павлуши можешь спросить.

— Сва-а-лю-юсь…

Сережу Груздева сковал страх. Мышцы свело. Пришлось незамедлительно применить ту самую, отцовскую, силу. Алексей Алексеевич свесился в люк.

— Держи меня, Павлуша, за ноги. Подстраховывай… — Учитель сказал это больше из соображений дипломатических, нежели из предосторожности (пусть Павлик знает, что большой, взрослый отец с ним на равных и что он доверяет сыну в такой тревожный момент). И Павлушка как можно крепче приналег на отцовские икры.

Оторвать от широкой, как полено, ступеньки Сережины ладони было делом нетрудным. Правда, мальчик тут же заверещал изо всех сил. Не дав ему опомниться, цепко и ловко отец втянул невесомое тело на площадку маяка.

— Вот и хорошо, вот и чудесно, — приговаривал учитель. — А ты боялся, глупый. Смотри, как здесь прекрасно! Будто на самолете летим!

Сережа не переставая всхлипывал. Теперь он обеими руками ухватился за край полинявшей, застиранной гимнастерки учителя, как за маткин подол.

— Нравится тебе тут? — Алексей Алексеевич погладил стриженую, золотыми волосиками утыканную голову парнишки.

Сережа с сомнением кивнул, соглашаясь, что-де нравится, как вдруг быстро-быстро повел головенкой из стороны в сторону, отказываясь, отрекаясь от опрометчивого кивка.

— Не нравится, стало быть… А зачем тогда полез? Я же тебе на первой площадке оставаться приказал!

— Одному-то не хотца…

— А говорил — летчиком буду! — передразнил Сережку Павлуша. — Какой из тебя летчик! Штаны перепачкаешь, если тебя с парашютом на землю кинуть!