Изменить стиль страницы

— Тогда расскажите про героический поступок.

— Но понял тебя, сынок…

— Ветераны что делают? В основном — вспоминают. И правильно делают. Потому что — из первых рук. Достоверные сведения. Не чета лекторам самозваным, — кинул Пепеляев презрительный взгляд на Подлокотникова. — У каждого, кто воевал, непременно для аудитории свой героический поступок имеется. Разве не так?

— Не было у меня… героического. Обнакновенно служил. Без поступков.

— Как же так? — покровительственно улыбается Пепеляев. — Небось награды имеете? А награды за что? За поступки. Ордена у вас есть?

— Нету орденов… — заспешил руками Чаусов, пуговицы на рубахе проверил, усики на губе подвинул, взялся за стакан, отпил водицы, почмокал удовлетворительно, как бы смакуя, пытаясь глазами серенькими, виноватыми увильнуть от наседавшего Пепеляева. — Медали, этто… имеются. «За отвагу», за Вену… Город такой австриякский. Был и орденок. Ежели откровенно. Да… потерялся. А может, сперли. Которые туристы. На кордоне-то у нас не запирается домок. Иной раз по суткам не почуешь. То с ружьишком, то в провожатые наймут-упросят веселых гостей сопровождать. Иной раз вернешься — ничего: замечаешь, что побывали туристы-то. Однако — аккуратно. Посуда помыта. Даже подметено. А иной раз — набезобразничают…

— Какой орденок-то?

— А такой… белого металлу. Звездочкой. На георгиевской ленте.

— Орден Славы?! Ну даете…

— Мня-я… — вздохнул Подлокотников, а невеселый юморист Макароныч, не отрываясь от детектива и наверняка мотая на ус происходящее, осведомился:

— Книжечка орденская сохранилась?

— Книжечка при мне, — еще пуще засуетился Чаусов, залезая поочередно во все таящиеся у него карманы и ничего существенного не находя. — Книжечка имеется…

— Тогда вы — кавалер. На законном основании, — утвердил Подлокотников, как бы закрывая тему.

Купоросов отреагировал по-своему. Все эти тягостные минуты, в которые студент Пепеляев теребил старика Чаусова бесцеремонными вопросами, татуированный землепроходец сидел, облокотясь двумя руками о столик и наглухо зажав себе голову ладонями, словно сдерживал таким способом закипавшие в голове мысли. Но вот он ослабил тиски рук, вынул из них голову — кровь, разъедавшая гневом щеки, не успела отхлынуть, а на губах и в глазах Купоросова было уже тесно от улыбок.

— Послушай, студент… Отхлынь от папаши. Заколебал до полусмерти. И Чебурашке ясно, что такой знак без героического поступка не дают. Сядь, поразмысли. Здоровеньки булы, как говорят в Могилеве.

Чаусов опрокинул в себя из стакана последние капли байкальской воды, крякнул забористо и, не зная, куда руки девать, пробормотал:

— Орденок энтот апосля войны… аж спустя много лет выдали. В военкомате. Я и не помню — за что? За форсированье будто… А мало ли тех форсирований было в сорок-то четвертом? За какое именно? Наступали, эка перли! Войне отлив уже был… А все равно — драка до последнего. Уцепишься за бережок… Будто зубами. Засыплет, бывало, песком, глиной облепит. Лежишь, ни с места. Покуда свои не подтянутся. А живой ты или мертвый — сам не знаешь. Потому как в кровище весь. И… без понятия-разума. Спервоначалу, как потерялся орденок, помалкивал я… в тряпочку. Боязно было. Не спал. А ну как влетит! Серебро в ём… Чай, Верховного Совета выдача!.. Потом ничего, привык. Вот ежели б я его продал или прохитрил как… Тогда понятно. А так — за што?

Студент Пепеляев удовлетворенно откинулся от столика в угол, подбросил еще выше свой задиристый нос и, выбив из пачки сигаретку, победно оглядел собравшихся, как бы уточняя: «Ну, что я вам говорил?!»

Во всяком случае, на меня лично события с остановкой поезда и последующим переключением всеобщего внимания на старика Чаусова подействовали успокаивающе. Безденежье мое при таких отвлекающих вспышках как бы и вовсе не просвечивало.

Не хочешь, а задумаешься: почему страдающие люди привлекают постороннее внимание? Естественно, не все прохожие замедляют шаг и тут же оказывают ушибленным помощь. Однако притормаживают. Потому что чужое страдание пьянит, чарует. Тогда как чужая радость — отрезвляет. Чужими страданиями многие кормятся. Утешая тем самым собственную боль, готовя душу свою к неизбежным схваткам с грядущими неприятностями. Чужими же радостями питаются, когда хотят… похудеть.

Вот и моя маленькая боль не осталась незамеченной… Купоросов в меня так и вцепился на пароходе!.. Или тот мужик с вещами на пристани: не к кому-нибудь, ко мне обратился, на меня мешки свои навалил! А то, что Пепеляев хмыкает иронически, принюхивается… Пусть! У самого наверняка не более пятерки в кармане. Стипендиат. Да-а… Безденежье, безлюбье… Безнадега! Даже Юлия на меня как на больного, надтреснутого, поглядывала частенько. Понимала или чуяла: страдаю. Лишенец. Взаимности лишен. Болен. Душевно. Несбыточной любовью охвачен, пронизан. Отсюда и все остальное. Душевнобольной — вот вы кто, Венечка! И всякий, если он искренно полюбил, — по неписаной технике сердечной безопасности — находится в состоянии крайней уязвимости, потому что витает… Ворон ловит. А тот, кто неразделенной, как моя, безответной любовью хворает, просто обречен. И всегда в какой-то мере — псих, донкихот.

Но почему тогда в обществе тяга прослеживается… ко всем этим деформированным? Тоска почему по уродцам? У писателей, у режиссеров, у читателей-зрителей восторженных — почему? Потому что выродки — таинственные и даже красивые. Изнутри. Потому что они, чудаки эти, — идеал для всех трезвых Пепеляевых повседневных. Сказка они для всех. Отблеск непостижимого от них на «среду обитания» ложится. Звезды горячие они среди холодных камней. И то, что любви их сопутствуют страдания, как раз и говорит об очищении их бренной плоти через этот огонь сердечный. И чем страдания ярче, индивидуальнее — тем громче и горячее аплодируют им соглядатаи. Чем таинственнее, необычнее, экстравагантнее чужая, посторонняя боль, тем слаще — своя, обойденная вниманием.

* * *

Будто бы по этой вот, едва уловимой причине (конкуренция страстей: чья боль замечательней, хлестче?) не заладились супружеские отношения Юлии с Непомилуевым.

Проще всего было бы спихнуть ответственность за семейные нелады на гордыню, апломб, на большую разницу в годах (все-таки семнадцать лет!).

Допустим, Юлия к Непомилуеву остыла. В конце концов. Разочаровалась в мечте, в химере, а заодно — и в мужчине. Но ведь ждала его столько лет! В самые ветреные свои годочки околоуниверситетские. А стало быть, семьи желала, элементарного союза. Не просто развлечений.

Сам Непомилуев Северным полюсом ради Юлии не пожертвовал. Никак нет. Чуть позже за Юлией на Дальний Восток не припустил. О любви заикнулся лишь однажды — по телефону из будки в аэропорту. Когда на льдину перемещался. Уехал, затерялся во льдах. Заставил Юлию ждать, изнывать по супругу. «Ярославну из нее мастерил», и это в двадцатом-то веке. Заскулила от придуманной несправедливости Юлия. Непомилуев, по ее версии, жалости не зная, образом своей жизни не поступился ради нее. Отчего бы так сурово?

Сама Юлия объясняет непомилуевский феномен несколько театрально:

— Непомилуев — личность трагическая. Прежде-то я не только в Непомилуеве — в себе разобраться не могла. А в разлуке кое-что вычислила. Для чего, думаешь, Венечка, подалась я на острова дальневосточные? Смешно вспомнить: хотела полярника своего туда переманить. С помощью расстояния, вьюг-буранов… Несчастненькой прикидывалась. Жалость из Непомилуева извлекала. Думалось: в Ленинграде-то я — барынька для него, на Сахалине — странница. В результате — мгла непроглядная… Романтические цветы под вечным снегом разлуки. Ничего не вышло. Никто из двоих не смирился. От гордыни своей не отклеился.

Я ведь с ним где познакомилась? В гостях. Среди таких же, как он, ненормальных людей — геологов, странников, поэтов, бессребреников, страстотерпцев… Евгения Клифт там как рыба в воде плавала. Помнится, Непомилуев в очередной раз с Севера прилетел. Сняли его со льдины соленой и на гранитный невский бережок опустили. И вот он в теплой компании бородатую, патлатую голову свою шикарную ручищей возмутительной, некрасивой, мясистой, исковерканной холодом и работой, подпер, сидит, внешне пригорюнился. Я, конечно, утешать! Благо, за столом весело и многие уже вокруг гитары радеют. Ох и любят же все эти странники песенку под гитару спеть! Хлебом не корми. Внешне любая биография подобных бородачей делится на три неравные части: время для сна, официальная часть, то есть дорога, подвиг, и самая большая — житие под гитару (иногда пение заменяется чтением стихов, стихи — анекдотами; под «анекдотический» хохот, как правило, выпускаются пары нервного напряжения; анекдот, если его вовремя применить, весьма полезен для разрядки). Иногда, в индивидуальном порядке, пение чередуется с пребыванием в прострации. Под те же звуки гитары. Песня как бы уже не выплескивается наружу, а как раз наоборот — заглатывается внутрь.