Изменить стиль страницы

Ещё двадцать девятого апреля Евдокия Заикина с самого ранку, с первыми петухами, протопила печь, наварила большой чугун щей, растолкала старшего сына Егорку:

   — Ты вот что, Егор... Я в Тулу, к отцу. Ты тут по хозяйству остаёшьси. Мотри у меня! Клавдия приходить будет Зорьку доить. Ты сарай чисть, корм задавай. А коли Захарка, чёрт лысый, стадо соберёт, выгоняй кормилицу в стадо. Вон на взгорках-то, по солнышку, травка пошла. Слышь, что ль?

   — Да слышу! — Егорка, десятилетний мальчик, топтался босыми ногами на холодном земляном полу, теребил руками длинную холстяную рубаху и никак не мог проснуться. Ужасно хотелось юркнуть опять на печь, где в тёмном тепле сладко спали братишки и сестрёнки, мал мала меньше, а всего их там было ещё пятеро. — Слышу, мам...

   — То-то! Курям пышано сыпь, знаешь... — Евдокия не ведала, сколько пробудет в Туле и удастся ли задуманное, потому тревогой и беспокойством полнилась душа. — Сыпь-то не дюже, пущай сами землю гребут, она щас, по весне, добрая. И петух у нас башковитый, сведёт их куда надо. Знает, иде разгребать.

   — Ладно, мам...

   — Щей я вам наварила, дня на три, считай, хватит. Вчерась ишо хлебы испекла. Молочком малых корми. Если у Сони опять живот схватить, Клавдию кликни, она к хвелынеру снесёт, родная тётка всё же.

   — Хорошо, мам. — Егорка всё топтался на холодном полу и не чаял, когда же мать сызнова отпустит его на печь.

А Евдокия думала, чего бы ещё наказать старшему сыну, потому что тяжко ей было оставлять одних деток. Вот и тянула.

   — Дружку щей у миску раз в день плесни, корки какие кроши, Дружок собака справная, сторожить вас будет. — Она уже хотела отпустить сына на печь, но вспомнила, даже руками всплеснула: — И на реку — упаси Боже! Ишо вода большая. Унесёть! Так и знай — унесёть! Будут ребяты кликать, не иди и Данилку не пускай, смотри за ним в оба глаза. Ты слышишь аль нет?

   — Слышу, мам...

   — Ну, ладно! — Евдокия пригорюнилась. — Вроде всё обсказала. Давай на дорожку сядем. — Она загребла сына большой рукой, прижала к себе, и оба они сели на лавку под окошком, которое голубело ранним апрельским утром. Евдокия почувствовала дрожь маленького худого тельца и, чуть не заплакав, сказала сурово: — Ладно. Иди поспи ишо.

Егорка мигом стрельнул на печь, а Евдокия немного посидела на лавке одна, опустив между ног натруженные крестьянские руки, потом взглянула на ходики, висевшие у двери.

Маятник шмыгал туда-сюда бесшумно, и стрелки показывали четверть шестого.

Она поднялась, перекрестилась на красный угол, где перед иконостасом, перед тёмными ликами Христа и святых теплилась лампадка, и вышла из избы.

Деревня Луковка ещё спала, накрытая знобким туманом, розовым от вставшего солнца. Тянуло низовым ветерком, и туман на глазах редел, расползался клочьями. Проступали плетни, голые кусты у колодца, избы...

По деревне перекликались петухи, тянуло дымком, уже топились печи. Запах дыма смешивался с духом тёплых коровников и весенней сырой просыпающейся земли. Евдокия постояла на крыльце, вдохнула родимый воздух глубоко и радостно, даже в груди закололо.

«Господи! Благодать-то какая!» — подумала она, и пришло убеждение, что в Туле всё у неё получится хорошо, заберёт она своего непутёвого мужика из солдат, привезёт домой.

Вывернулся из-за угла Дружок, молодой весёлый кобелёк серой масти, радостно взлаял, кинулся к Евдокии, неистово крутя хвостом и приседая на передние лапы, в руки ткнулся мокрым холодным носом.

— Ишь ты, — сказала Евдокия и потрепала собаку за густую холку. — Тоже, поди, весне радуешься? Пошли, Дружок, Бурана запрягать.

Она решила не подходить к корове, не тревожить её, подумала: «Пускай на энти дни к Клавдии привыкнеть».

Застоявшийся Буран, степенный пегий мерин, встретил хозяйку тихим ржанием, пока она выводила его к телеге, приткнутой во дворе под навесом у сарая, косил влажным тёмным глазом, пофыркивая, от него крепко пахло конским потом, и это был запах труда на своём малом поле, он заставил Евдокию с вновь нахлынувшей тревогой подумать, что сев — вот он, рядом, не успеешь оглянуться, так что, как ни крути, Прохора надо вернуть скорее. И ещё она подумала, что до новины муки не хватит и придётся в ножки кланяться или Илье Зипунову, старосте, самому богатому мужику в Луковке, или деверю — у мельника всегда мучица про запас имеется. Евдокия как раз и намеревалась заночевать на мельнице у деверя Василия — на полпути к Туле, а дорога предстояла немалая — до губернского города сто сорок вёрст с гаком.

Евдокия привычно, умело запрягла Бурана в телегу, под слежавшееся сено ткнула полмешка с овсом да две корзины со снедью, и себе в дорогу, и гостинцы Прохору, и сестре Лукерье. Лукерья жила в Туле — повезло старшей сестре: поехала на ярмарку на весенний праздник ритатуйки, и там углядел её Иван Заворнов, вдовец, хозяин колбасной лавки. Углядел и не отпустил от себя боле. Ладно живут Лукерья с Иваном, сестра, считайте, как сыр в масле катается. Однако ж всё это до недавнего времени было, до революции ентой, когда царя-батюшку с престолу скинули. Как теперя жизнь обернётся? Одному Богу ведомо...

Евдокия тяжело вздохнула и пошла отворять ворота.

Вывела Бурана со двора на улицу, задвинула ворота, посмотрела на свою избу под ветхой соломенной крышей, присевшей на левый бок по самые слепые оконца, и опять захолонуло сердце: «Ой, царица небесная, да как же они без меня, кровинушки махонькия?..»

У её ног крутился Дружок, поскуливая, чуя разлуку.

   — Ладно тебе! — строго сказала Евдокия, гоня тревожные мысли. — Ты давай сторожи тут!

Пёс понял и, поджав под тощий живот хвост, поплёлся под крыльцо.

   — С Богом! — Она последний раз посмотрела на избу, перекрестила её и, запрыгнув в телегу, взяла вожжи: — Пошёл, Буран!

Мерин взял размашистой рысью, затрясло на ухабах.

Деревня Луковка невелика, дворов шестьдесят. Скоро уже показалась околица, и последний двор у пологого спуска к Вдовьему ручью со студёной вкусной водой принадлежал Николаю Пряхину, который как с германской возвернулся, так и дома, ни в какую революцию не встревает, вторую лошадь купил, избу подновил и теперь крышу железом кроет — первая изба в Луковке будет под железной крышей.

Евдокия ревниво взглянула на эту крышу — тёмными железными листами она была покрыта лишь наполовину, и Николай Пряхин, кряжистый, дюжий, лохматый, уже тюкал топором, подгоняя кровельную перекладину, широко расставив ноги в солдатских сапогах.

   — Утро доброе, Евдокия! — крикнул он, вгоняя топор в свежую лесину. — Далеко ль собралась?

   — До Тулы, Николай, — охотно откликнулась Евдокия, натянув вожжи. Буран неохотно встал, перебирая передними ногами. — За своим еду. Весна вон уже на пятки наступать.

   — Дело надумала, Евдокия, — одобрил Пряхин. — И братана свово, Семена, кличь. Неча им по казармам ошиваться. Тут делов по горло. Привет им передавай и скажи: сход собирать будем, надоть Илье Зипунову окорот дать. И ишо кой-кому из богатеев. Все лучшие земли себе заграбастали. А мужиков нашего достатку раз-два — и обчёлся.

   — И то верно, Николай, — сказала Евдокия. — Ладно уж, поехала я. Трогай, Буран! Ишь, разленился!

   — Счастливо тебе, Евдокия! — Николай легко выдернул топор из лесины.

Ещё некоторое время она слышала за спиной звонкие удары железа по дереву. Постепенно они становились всё тише и тише и наконец совсем утонули в необъятной, глубокой тишине, накрывшей великую русскую равнину.

Именно так чудилось сейчас Евдокии: ничего нет на земле-матушке, кроме этой тишины над бескрайними чёрными полями, парующими под уже высоко поднявшимся солнцем. Кроме дальних перелесков, берёзовых рощ, сквозных, голых, слюдяно, девственно поблескивающих белыми стволами. Кроме глухих просёлочных дорог, которые ведут от таких же, как её Луковка, деревень к грунтовым трактам. Вот и эта её дорога сольётся через пятьдесят вёрст с Епифанским трактом, а тракт впадёт в Орловское шоссе. И покатится, покатится шоссе, ныряя со склона на склон. Куда ведёт оно деревенскую русскую женщину Евдокию Заикину? И её непутёвого мужа Прохора?