— Слышь, Савка, а како ж серебро промеж своих делить станешь? Ты ж сверх пяти дюжин счету не ведаешь!
— Подай мне тыщу — разделю, — самодовольно осклабился Сава. — И про звон гораздый скажу: без ног гораздого звону не учинить, потому что чутья у звонаря — вся в ногах. Земля звон отдает, а он и чует ногами, а ухами того не взять — в ухах под самыми колоколами все сливается. Коли с больших на малые зачинает сходить: бум! бум! бу-м-м!.. — да в перебор: дзюлю-дзилинь!.. дзюлю-дзилинь!.. дзилинь, дзилинь! вот тута главное — не упустить большого боя. Чтоб он покрывал перебор, растягивал ево и чтоб не глушил, не то будя как в пустую кадку. Без ног гораздой протяжности не удержишь! А Еремейка-то большой звон в деснице держит, а под ней у него деревяка… Вот он и не чует большого звона, и оттого перебор сухо бьет, будто горшки трощит.
— Ты сам — будто горшки трощишь! С кем-то ты гуторишь?
— А с тем, кто звону гораздого не разумеет!
— Гли-ка нань!.. Ему про Фому, а он про Ерему! Тебе-то уж про серебро изрекли.
— Серебро разделю!.. Делить — не топором рубить! Давай поболе!
— Куды поболе?.. Поди, целого пятерика огреб?
— Пятерика?!. — торжествующе удивился Сава и размел монеты по столу. Они посыпались сквозь щели на пол — артельщики кинулись собирать их. — Семнадцать рублев с полтиной да три алтына без деньги!
— О господи!.. За едину-то избу! — раздалось чье-то жалобное причитание. — Аки раб труждаешься переписью денно и нощно, две псалтыри в году написал Болдинскому монастырю… А и то — три рубли с полтиной.
— Возблагодари бога и за то! — отпустил потешенно Сава. — Твоему рукомеслу скоро вовсе истеря выйдет — печатать книги учнут!
— Нешто скоро? — скорбным, слабым голосом спросил переписчик, будто спрашивал о своей смерти.
— Да через год!.. А то, гляди, и поране…
— О господи!.. — перекрестился переписчик.
— А ты ж како мнил?! — блаженно возъехидился Сава. Он уже был хмелен, каверзен, про Малюту давно позабыл: страсти, разожженные хмелем, распылались в нем буйным огнем, распустил Сава пышный хвост своего зазнайства, и теперь весь белый свет был для него запанибрата. — Дело-то — государево, и оплошки в ём не будя! Я государеву волю ведаю — она тверда, что кремень! Рек он мине: Сава Ильич, дело твое гораздое, изведанное, ты, деи, и Покрова с Постником ставил, и хоромы рубил для меня в слободе, и посему желаю, штоб ты руку свою, стало быть, приложил и к сему делу!
— Во, колокола льет! — умилился кто-то.
Добер же верзить 153, галагол!. Государь ему рек!.. А може, он ешо табе в зубы заглядывал?
— Аль по кугмачу твому пустому гладил?
— Сами вы галаголы! — самодовольно избоченивается Сава. — Нешто нет моего дела в Покрову?.. То-то! А хоромы в Олександровой слободе? — Сава победно оглядывает питейную братию, корчит презрительную рожу и небрежно отмахивается рукой. — Тык и молчите! Тащи меду! — кричит он кабатчику. — Живо! Ишь, не докличешься балахвоста! Все нутрё пересмагнуло! 154
Вонзив локти в стол, Сава вальяжно продолжает:
— Тык вот… Речет мне государь таковы слова, чтоб я, деи, руку к тому делу приложил, понеже дело сие — самое великое!.. с той поры, как Русь святым крещением просветилась!
— Ишь ты!.. — опять умиленно поддели Саву. — А ишо чаво табе баба на торгу гуторила?
Саве хоть и не верили, но слушали с вниманием: ладно и весело говорил Сава, бахвалился и врал, теша свою распутную душу, а заодно потешая и чужие. В кабаке такому говоруну всегда рады.
Даже волынщик, забредший в кабак заработать деньгу-другую, перестал терзать свою волынку и раззявил рот на Савину болтовню. Пересел поближе к Саве и переписчик. Он единственный слушал Саву с тревогой и не иначе как верил ему, остальные лишь потешались да раззадоривали Саву.
Сава дождался кабатчика с медовухой, присосался прямо к братине… Глаза его истомно пучились — хмель распирал его, мутил, но кураж был сильнее хмеля, и Сава, поотдышавшись, важно сказал:
— Будут потеперь на Расеи книги печатные и розуму вам, дурням, прибавят… А може, и убавят!
Сава глумливо захохотал, лицо его зашлось багровой испариной. Переписчик совсем обник от этого Савиного хохота, только глаза его, растерянные и злые, смотрели на Саву как на самого заклятого врага.
— От своего труда хлеб свой стяжаем, — сказал он скорбно и зло. — Нежели государь по миру нас пустит? Книга печатная — погибель наша!
— В Кержаче вона, сказывают, мужик да женка в круге ходят, и дух святой, сказывают, посещает их, — сказал кто-то из дальнего угла. — И об земь их бьет, и в исступлении держит, а посля того исступления мужик той да женка благовестят…
— Лжа! — выхекнул кто-то утробно, как после тяжелого удара, и заковыристо выматерился. — Лжа! Откель им ведать то благовестие?!
— Написано: нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано, — сказал все тот же голос в углу.
Кабак разом притих… Малюта поднялся с пола, направил в дальний угол свой насторожившийся глаз. Один Сава остался равнодушен к услышанному. Протяжно икнув, перекрестил рот, с тоской спросил:
— И чиво?..
— Про книги також молвят… Не нужны, молвят, книги все — ни старые, ни новые, бо спастись по ним нельзя. Нужна, молвят, единая книга — книга золотая, голубиная — сам дух святой! А книги все прочь — потопить в реке иль пожечь в огне и итить на святое место кликать на землю превышнего бога!
Малюта вышел из-за спины Савы, прошел в угол к говорящему, приткнулся к его лицу своим оскалившимся лицом и торопливо проговорил:
— Ну-ка вразуми, вразуми… Не очул я твоих словес!
— Ты — чиво? — откачнулся от него в ужасе мужик. — Чиво ты?.. Бог с тобой! — перекрестил он Малюту и намерился вылезти из-за стола, но Малюта навалился локтем на его плечо и со зловещей ласковостью повторил:
— Вразуми, вразуми добра человека… Не очул я твоих словес!
— Да он чиво, братя? — закричал мужик и пополз с лавки из-под Малютиного локтя. — Рожа-то — ух! — страх господень!
Кто-то потянул Малюту сзади за кафтан, Малюта вырвался и опять к мужику, уже сползшему с лавки на пол, но сзади вновь ухватили Малютин кафтан — теперь покрепче!
Из-за стойки выскочил кабатчик, заметушился, запричитал:
— Людя!.. Христом-богом!.. Не трожьте бельмастого! Не трожьте бельмастого, людя!
Чуяла его искушенная душа зловещую тайну Малюты, но для других Малюта был только косматым мужичиной, таким же, как и все они, — без тайн и без зловестий, и они принялись расправляться с ним с таким же яростным завзятьем, с каким нередко расправлялись друг с другом.
Сава кинулся на выручку Малюте… Такого только и ждала его лихая душа, падкая до буйства и злочина. Раздразненная хмелем, она в любой миг готова была сорваться с цепи — и сорвалась. За Савой поднялись и все его артельщики… Отчаянный вопль кабатчика, умолявшего не трогать бельмастого, потонул в горячем рыке двух дюжин яростных человеческих глоток. Бронники и кузнецы, которых было большинство в кабаке, были дюжим народцем — вскоре Савина братия стала выползать из кабака с вышибленными зубами, с расчаученными носами, с разорванными губами, отплевывающиеся, отхаркивающиеся кровью…
Малюта с Савой держались дольше других, зато и досталось им больше всех: Малюта с трудом выполз из кабака, а Сава и выползти не смог — вынесли…
Фетинья целую неделю отхаживала Саву. Как привезла его из кабака, еле живого, бесчувственного, так и не отходила от него ни на шаг.
В тот день прибежал к ней мальчонка из Занеглименья: «Тетка, плотницкие меня послали… Вашего Савку вусмерть убили!»
Запрягла Фетинья лошадь, поехала в Бронную слободу. Думала, за мертвым едет… Но нет, жив был Сава, наполовину, но жив. Иного она, пожалуй, и не заполучила бы в свои руки, а лучших рук для полумертвого Савы и желать было нельзя. Артельщики знали об этом, потому и послали за Фетиньей.