Изменить стиль страницы

Соболи горой лежали на столешнице, оглаженной локтями и заваленной постылыми бумагами. Соболи пахли необычно — не подопревшей шкурой, золой, мочой после самоедской выделки, а ароматной водкой и каким-то горьким курением. От соболей шёл запах чистых и ухоженных хором. Наверно, они долго хранились в кедровом ларце с заморским корешком от моли. Увидев острое лицо подьячего, Клобуков глупо чего-то застыдился и запихал соболей в запасной короб для бумаг.

Голос дарителя запомнился. Через два дня Андрей опять его услышал за переборкой в соседней комнате. Там сидели писцы с другим подьячим да заходили погреться дети боярские «для поручений». Каморы в приказах были тесные, а стены тонкие. Если взглянуть на здание снаружи, казалось непонятным, как умещается в нём управление целым государством. Но русский человек на службе неприхотлив: столы были у дьяков, писцы и подьячие перебеляли и сверяли бумаги на коленях, сидя на низких лавках. Их можно было усадить на лавку по десятку, как кур на жердь. А почечуйная болезнь была у всех, и кто имел столы, и кто их не имел...

Что нужно щедрому дарителю? Андрей вышел на голос. Тот звучал уже за следующей стенкой. Пока Андрей расспрашивал невразумительно мычавших подчинённых, проситель скрылся.

На следующий день Клобуков должен был сопровождать в Слободу Андрея Яковлевича Щелкалова. Назирателем вместо себя он оставил Скуку Брусленкова — старательного, семейного и преданного делу. Ещё раз настрого велел о списках не болтать, а посторонних гнать.

Брусленков, как всякий исполняющий обязанность начальника, слегка надулся, построжал, почувствовал ответственность и некую начальническую грусть, проистекающую от сознания, что остальные ответственности не несут. Грусть притихла, когда писцы с подьячими решили сброситься по две деньги на пироги, вино и пиво — начальство уезжает не каждый день. У Скуки возникли было возражения, но приятели велели ему не гнусить, за что не взяли с него денег, угощали так. Выпивку отложили на обед, а пока пропустили по достоканчику и принялись за переписку: Клобук вернётся — спросит же.

Брусленков уселся за стол начальника. Освободив себя от переписки, он наслаждался бездельем и одновременно страдал. Привычные к работе руки сами ворошили на столе бумаги. Он мыслил себя главным дьяком.

Перед обедней за дверью раздался заполошный скрип и стук скамей, указывавший на появление начальства. Скука слегка затрепетал. В распахнутую писцами дверь вошёл грозный опричный дьяк Осип Ильин — вошёл и, собственной рукой вышвырнув писца, крепко захлопнул дверь. Брусленков вместо поклона сомкнул свой лошадиный зев, чтоб не дохнуть на Ильина вином.

Наверно, Осип ожидал увидеть Клобукова и заготовил для него масленую, как блин, улыбку. Но и при виде Скуки улыбка не пропала. Брусленков вспомнил, что Осип ныне не в опричнине, а в Ямском приказе, двумя ступенями ниже Разрядного, а стало быть, трепетать нечего. Он, Скука, оставлен заместителем — товарищем Андрея Фёдоровича. Винцо тоже работало. Поклон вроде бы оказался и не нужен.

Осип Ильин уселся перед Скукой. Попросту стал расспрашивать, где Клобуков да как дела в приказе. Скука отвечал с приличной неторопливостью. Он острым приказным носом чуял, что Осип явился именно к нему, чтобы в отсутствие начальника провернуть выгодное дело.

Посетовав на тяготы, свалившиеся на Разрядный, Ильин внезапно ошарашил Брусленкова таким, прямо сказать, богатым предложением:

   — Прибыли люди из дальнего уезда. Трясут мошной, звон стоит. Желают знать, в какие полки их распихали, с кем служить. Нельзя ли поменять... А, Родион?

   — Это чево? — прикинулся дуриком Брусленков. — Списки им возле приказа вывесить? Не понял я.

   — Списки — государева тайна! — возразил Осип таким знакомым, опричным гласом, что у Скуки дурашливая ухмылка мгновенно растворилась в редкой бородёнке. — Но если некоторые... некоторые, постигни! Тебе же и поклонятся.

   — Барашки, — соизволил догадаться Брусленков. — Конечно, роспись полкам объявят перед смотром...

   — А этим ныне хочется! Скажем, семью утешить. Я, мол, в одном полку с Безумом Храмцовым, за меня не бойся.

Скука задумался. Невелика тайна — кто с кем служит. Да и не тайной она станет недели через три. Сказать: ты, Мамон, в Левой руке, а ты, Облом Васильев, в Передовом полку, и всё. В приказах и не такое делали.

А деньги позарез нужны. Ещё никто, кроме разрядных служащих, не знал, что готовится указ о распродаже запустелых опричных имений. Под самой Москвой.

Брусленков в последний раз покочевряжился:

   — Не было раньше, чтобы любопытствовал народ. Ждали себе.

   — Так ведь и страху такого не было, Родя! Нам хорошо с тобой в Кремле отсиживаться, а им? Сердца трепещут, ничего не жаль!

Скука понимал, что Ильину какой-то с этих шашней светил навар. Он вечно держал нос по ветру и не промахивался. С ним не останешься внакладе.

Пожалуй, угодить хотелось больше, чем подработать. По опричной памяти.

   — Я тебе для примера нынче двоих представлю, —

заключил Ильин. — Захвати списки нижегородцев. Приходи вечером в кабак Штадена на Неглинной, угостимся. Немец мне обязан.

Ильин ушёл, а Скука размечтался. На службе грезится особенно. Пасмурный небесный свет теряет силы в слюдяных окошках, озаряя знакомый до изгаги мир — бумажный, деловой. И дома та же привычность — уныло хлопотливая жена, почти старуха, отбившиеся от рук чада, днями гоняющие чурки по улицам и не понимающие, как важно учиться грамоте. Блёклая тоска. Для чего всё? Затяжное напряжение работы, малоподвижность, брожение запоздалых весенних соков в теле выразились в беспокойстве и отвращении к тому, чем жил до сей поры прилежный Брусленков. Захотелось иной жизни или хотя бы вида из окна. На месте пыльного стола с казённой берестяной чернильницей привиделось зелёное, июньское: пологий склон к реке со звонко булькающим перекатом, деревня двора в четыре, усадьба за забором с торчащей повалушей, тесовые перильца-гульбища жёлтым венком под кровлей... А уж из повалуши видны и вовсе голубиные, сизые дали... По полю едешь на смирном мерине. Девица с ягодами бредёт из лесу. «Здорово, батюшко!» — «Поди сюды!» — «Охти мне, боярыня узрит из повалуши!» — «Ништо, рожь всё укроет...» Прямо грудь теснит. Рублей полсотни дать, и выбирай имение. На косогоре колодец журавлём, похож на виселицу... Тьфу!

— Эй, Скукота! — окликнул друг-подьячий, забыв новое, хотя и временное, возвышение Брусленкова. — Рот полоскать! Мы истомились.

Немного дуясь для солидности, Скука выпил и жадно укусил пирог с капустой. Писцы повеселели — не только от вина, но от злорадного сознания, что выпивают в рабочий полдень. Как всегда, кто-то загоношился, что надо повторить, скинуться ещё хоть по полушке. Экономный Скука пресёк порыв. Он снова удалился к себе и стал тихонько переживать несильный, светлый хмель. Он ценил всякую хмельную минуту, когда всё, что в трезвом виде уже обрыдло, становилось терпимым, а в ежедневном бытии и тусклом городском пространстве отыскивались новые углы, куда было приятно заглянуть. Скука любил быть во хмелю. Но выпить удавалось редко: вино дороже любых съестных припасов, а Брусленкову надо было кормить семью, откладывать на чёрный день.

О чёрном дне больше не думалось. Скуке сильно захотелось дармового угощения. Последнее сомнение — ехать, не ехать к Штадену — отпало. В конце работы он обошёл подьячих и писцов, забрал у них бумаги и сдал в хранилище. Себе оставил только список нижегородцев, распределённых по двум полкам.

Снег развезло, сани болтало, словно по волнам. Подкрашенное небо возбуждало бессловесные предчувствия, посадские бабёнки глядели от заборов, как лихо развалился на санках господин подьячий, и не догадывались, дуры, какие дорогие тайны у него за пазухой. У кабака ждал Скуку человек, приходивший к Клобукову с соболями. Он отвёл гостя в отдельную камору наверху и побежал встречать других.

Вошла женщина с напряжённо-весёлым, заведомо лживым лицом и глянула на Скуку ворожейным глазом. Телом она была крепка и чем-то напоминала ягоду рябину, подморщенную и подслащённую морозцем. Она принесла пива и нарезала провесной солёной нельмы. С жёлто-белых кусков в глиняную миску потёк жирный сок. Скуке сразу захотелось есть и пить.