Изменить стиль страницы

Качаются и бьются истёртые полозья на разбитой дороге. Волнисто перебегают вдаль, за горизонт, заснеженные и заброшенные поля. Разобранные на дрова домишки издали похожи на обломки кораблей в синеющем снегу, и вся страна напоминала море в длинной мёртвой зыби. Энтони погружался в тишину весны, бодрящую и обессиливающую, исполненную тщетной надежды неведомо на что. Не юность ли к тебе вернулась, Энтони?

Он на мгновение испытал кощунственное чувство, будто вернулся к себе на родину. В нём были боль, бессилие перед её болезнью... Но здравое сознание, что его истинная родина не здесь, вернуло Дженкинсону философское спокойствие.

Джером Горсей догнал его верхом.

— Милорд! На следующем яме мы расстанемся, вас вряд ли пустят в сожжённую Москву. Когда вы возвратитесь в Лондон, не откажите в любезности сказать два слова обо мне и передать мой почтительный поклон лорду Уолсннгему. Он принимает во мне участие, милорд.

   — Желаю вам успеха и богатства, — ответил Дженкинсон. — Но более того желаю — полюбите эту непонятную страну. И постарайтесь, чтобы ваше пребывание здесь принесло её лучшим, добрейшим людям не меньше пользы, чем Компании.

   — Вы полагаете, милорд, что англичанин может что-нибудь улучшить в чужой стране?

   — Нет чужих стран, — чуть слышно ответил Дженкинсон.

2

— Жильцы гробниц! Чем напились они, чтобы до Киемата проспать без памяти?

Знай Неупокой фарси, он понял бы, что произнёс татарин в голубом хутыне и с красной феской на бритой голове. Неупокой услышал только мелодичное перетекание слов. Оно и вывело его из обморока, длившегося минуту или день. Слюда в окончине алела — видимо, закатом.

Неупокой испытывал непобедимую расслабленность и нарывающую боль в пальце. От мерзкого воспоминания, как Матай с идольским выражением засовывал ему под ноготь нож для разделки лошадиных туш, низ живота продрало ознобом.

Дуплев лежал на ковре посреди светлой горницы. Едва заметно пахло пылью от ковра и сажей от потолочных балок. Их ровная чернота не создавала впечатления грязи. На необшитой бревенчатой стене висел другой ковёр, на нём — сабли, круглый щит и саадак с луком.

Татарин в голубом хутыне, едва прикрывавшем растопыренные колени, сидел напротив входа, под оружием. Он был обут в толстые цветные носки. В углу у входа стопой лежали меховые одеяла.

Если швырнуть одно из одеял в лицо татарину и дотянуться до сабли на ковре... Татарин с виду быстр и ловок. Ещё он был красив, доброжелателен, имел приятный голос, а тёмные глаза его без признаков степной дикости были улыбчиво-грустны.

Ногайцы украли у Неупокоя сапоги. Онучи размотались, Неупокою стало стыдно своих костлявых, серых от грязи ног. Он подобрал их, подтянулся на локтях и сел.

   — Не здесь, — сказал татарин и указал налево от себя. — Гостю почёт.

Он произносил русские слова уверенно, с приятной жёсткостью, свойственной восточным людям, привыкшим выделять звонкие согласные. Наверно, он был из служилых татар, прижившихся в Москве, но не крещёных. Им разрешали строить мечети в татарских слободах. В войне татар употребляли против немцев, а служилых немцев посылали на юг, против татар.

   — Куды меня приволокли? — спросил Неупокой.

Ему хотелось казаться грубым и тупо-непробиваемым. Ноготь от шевеления жгуче заболел, с ужасом подумалось: не дай бог снова ножом — в то место!

Хозяин, улыбаясь, ударил в ладоши. Явилась девка, мешковатая от множества красно-синих одежд. Она внесла поднос с узким серебряным кувшином и чашками из белой глины. Птицы были нарисованы на чашках.

Хозяин снова пропел стихи. Сказал по-русски:

   — Жаль, ты не понимаешь фарсистанского наречия. Ваш язык чужд ему, мне не передать оттенков мыслей великого певца. А внешний смысл прост: «Месяц Дей побеждён, по весне книга жизни подходит к концу; пей вино! Огорчения — яд, а вино — целебный мельхан...»

Он налил в чашки. Вино было красным и липкосладким. Боль под ногтем притихла.

   — Месяц Дей... март, что ли? — спросил Неупокой.

   — Месяцы наших вер не совпадают. Наверно, бог посмеивается над нами: он как-то обходился совсем без времени.

   — Как же он узнает день Страшного суда?

Татарин оценил шутку:

   — Это великая тайна даже для пророка. Может быть, страшный суд вершится каждый день, только мы этого не замечаем. Нас приговаривают к аду, к раю, гурии ласкают нас в обличье наших жён, а мы не замечаем их сокровенной красоты, обезумев от суеты службы, войны, добывания хлеба и пожирания хлеба. Пей ещё!

От сладкого стало немного тошно. Неупокой взглянул на свой почерневший ноготь. На пальце засох наплыв сукровицы. Хозяин тоже смотрел на ноготь. Покачал феской:

   — Вы, русские, жестоки.

Неупокою стало душно от внезапной злости:

   — Кто мне нож совал? Матай!

   — Матай — никто. Скажу ему: перегрызи горло любому коню — он сделает. Ему Игнат велел, а Игнат зол. Но ты не мсти ему, он как заболевший волк, его свои загрызли. Ему теперь одна дорога, как и тебе. У нас вам будет хорошо, спокойно. Ты во сне много говорил против опричных и своего царя.

   — Я говорил?

   — Ты нюхал сладкий дым и говорил, как женщина в постели после любви. Знаешь, как они говорливы... Не бойся, мы не донесём, пока друзья.

Татарин снова взялся за кувшин. Неупокой выставил над чашкой чёрный ноготь:

   — Не стану. Покажи записи, чего я говорил. Не мог я государя хаять.

   — В вас, русских, страх перед ним сидит глубже, чем сны и бред?

Хозяин веселился. Он был доволен собой и в меру пьян. В избе было тепло и тихо. Хозяину хотелось, чтобы Неупокою тоже стало хорошо. Он открыл кипарисовый ларец и вынул из него бумагу, покрытую закорючками и точками.

   — Читай!

   — Я же по-русски бредил.

   — Но диван-эффенди в Бахчисарае не понимает русского. Это письмо — ему.

   — Перетолмачь!

Хозяин не ответил. Налил вина. Неторопливо и с удовольствием заговорил:

   — Хочу понять: зачем вы держитесь греческой веры? Учение нашего пророка непротиворечиво и стройно, как минарет. Ваши полки святых, учение о троице и воплощении похожи на ваши церкви со множеством луковиц. Пестро и двоемысленно: един ли бог? Почему самые умные из вас не переходят в нашу веру? Ведь самые умные из нас переходят к вам на службу.

Неупокой перестал соображать, что плетёт голубой татарин. Кому он сам-то служит? Или этот кувшин не первый у него сегодня?

   — Коли вы к нам на службу едете, стало быть, бог за нас?

Татарин грустно взглянул на Неупокоя, и тот почувствовал себя болваном.

   — Может быть умная вера и бедная, слабеющая жизнь. Яйла, истоптанная овцами, мелкие поля с ячменём в сырых долинах. В Крыму нетрудно прокормиться, но трудно нажить богатство. Ваша страна богата.

   — Не заметно...

   — Бедный народ, то правда. Но богатая страна. Великая. Через сто лет будет ещё больше. Крымский юрт ста лет не проживёт.

Неупокой решительно не понимал татарина.

   — Не удивляйся и не лови меня на слове, — продолжал тот. — Мы не увидим гибели Крымского царства. Но она придёт, раз уж такие юрты сгинули, как Золотая Орда и Казань. Мурзы, отъехавшие к вам в Звенигород, Романов и Касимов, живут в довольстве, а которые в Крыму, должны воевать. Война — самая тяжкая работа.

   — Вот и сидели бы...

   — Не обольщайся. Мои слова — о дальнем будущем. Оно не повлияет ни на твою, ни на мою судьбу. Вражда Москвы и Крыма нас переживёт. Расскажи снова о себе. Я сверю твой рассказ с твоим бредом, чтобы узнать, правдив ли ты со мной. Чего твой брат не поделил с Грязным? Какую рыбу?

От голубого татарина исходило опасное обаяние ума. Неупокой всегда тянулся к тем, кто, «мало пищи и пития приемля, живёт как бы меж смертью и бессмертием». Так говорили о книжниках. Чем бы ни занимался книжный человек — от переписки книг до шпионства, — он сохраняет сознание ничтожности всех этих внешних дел перед лицом перетекающего времени и божьих непостижимых замыслов. Книжные люди узнают друг друга по усмешке, мягкой насмешке надо всем, о чём они хлопочут ради ближних и дальних.