Изменить стиль страницы

Перед Свинусскими воротами, недалеко от наугольной Покровской башни, где уже веяло дыханием Великой, Тихон неожиданно свернул к мосту через ров. Народ, ожидавший, что его поведут по бечевнику, вдоль реки, недовольно закарабкался вверх по склону. Впереди хоругвей и икон дюжие служки несли образ Успения Божьей Матери, нарочно привезённый из Печорского монастыря. Перед Свинусскими распахнутыми воротами они, словно внезапно захмелев, попёрли влево и пали на карачки, едва удерживая тяжёлую икону. Что дало основание записать, будто упали они — на колени... Приставленные к ним иноки-хранители подхватили икону, вздёрнули их грубо, едва не заушая, но Тихон не только не выговорил оплошавшим (а он умел и посохом по шее), а ласково перекрестил и замер на краю рва в безмолвной молитве. И все, понятно, остановились, смятенно закрестились на тусклую от речных туманов луковку Покровской церкви, еле видную из-за стены между Свинусской и Покровской башнями. Когда игумен обернулся, все были поражены тоскливой мрачностью его посеревшего лика, ещё недавно оживлённого, готового к улыбке. Сообразив по взглядам предстоящих, какое тягостное производит впечатление, Тихон быстро пошёл к воротам.

Более крестный ход за городские пределы не выходил, закончился у Троицкого собора, где образ Успения поместили в алтарный иконостас. Как выразился Тихон, до победы... Видимо, происшествие у Свинусской башни поразило его глубже, чем остальных: его заключительная речь получилась путаной, не слишком вразумительной, даже с грамматическими огрехами:

— Надежда наша и упование — Живоначальная и неразделимая Троица, и стена наша — Пренепорочная Богородица... Первейшего же воеводу у себя имеем великого чиноначальника архангела Михаила со всеми бесплотными святыми силами. — Он обратился к толпе, забившей площадь от соборной паперти до Приказной избы. — Лёд таяния отчаянием надёжи ни единому во Пскове коснутися, огонь же благодати Христовой все сердца на подвиг возвари и сердца всё твёрже адаманта укрепи!

И как бывает во время церковной службы, когда одно слово или выражение прозвучит как будто явственней и западёт в память, в сердце, из речи игумена запомнилось: «Невидимые силы...»

8

Патриотическое возбуждение и раздражение религиозных чувств имели, как всякое общественное состояние, не только добрые последствия. Какое-то не боевое умиление накатывало на стрельцов, часами стоявших на стенах и всматривавшихся в просторы покинутого Завеличья, в пустую Рижскую дорогу. Очи их увлажнялись не только от напряжения, но от внезапных воспоминаний о мирной жизни, от мыслей о семье и смерти. Пробуждённая крестным ходом, игуменскими и воеводскими речами готовность к действию пропадала втуне, искала приложения во взаимной подозрительности, в высматривании внутренних врагов до прихода внешних. В Приказную избу пошли доносы. Один хозяин лавки «часто-де ездил под рубеж, привозил много лятчины не по деньгам, хвалил литовские порядки»; другой услышал, как стрелец сказал товарищу, будто тот «польского короля на хвосте привёл». Верные государеву наказу не оставлять ни одного доноса без разбора, дьяки выясняли, что обвиняемый стрелец действительно участвовал в последнем походе на Лифляндию, а обвинитель, по логике ставший обвиняемым, имел в виду, что государь «тем походом напрасно раздражил Обатуру...». А вот ещё бумага, улетевшая в Москву свидетельством бдительности:

«Десятник Еремей Колода сказал, видел-де, что мужик в подошвенном бою на прясле от Свинусской к Покровской башне выимает доску, чем окно заслонено. А тот мужик сказал, что в подошвенном бою в окне был и за город скрозе доску в дирку глядел, а доски-де из окна не выимал, а зашод деи он к тому окна помочитца...»

Желание «поглядеть за город» охватывало не только крестьян, затосковавших о полевом просторе, но и посадских, хотя и по другой причине. Высматривание литвы приобрело характер мании. Особенно тянуло к Покровской и Свинусской башням, самым удобным для обзора и — подкопа. Там и народу скапливалось больше — строители второй стены, подсобники, разносчики съестного... И потому же дьяки с пристрастием допрашивали всякого, кто забредал к «подошвенным боям».

Но чаще — и не опаснее ли? — общая нервозность проявлялась в религиозности, преувеличенной и переуглубленной до умственного помрачения. Словно ограда между мирами одряхлела, засквозила щелями, и в ней тоже можно «выимать доску», заглянуть в запредельное ещё живыми очами. Нечего говорить о юродивых, им давно не давала покоя посмертная слава Николки, одарившего государя после погрома Новгорода ошмётком кровавого мяса: «Ты не дожрал, Ванька!» В кликушество, юродство кинулись люди вполне обыкновенные и здравомысленные. Пророчества явились во множестве, но почему-то запомнилось или было официально признано одно — видение пушечного кузнеца Дорофея.

Возможно, престарелый мастер был связан с Печорским монастырём. Хотя бы со времён игумена Корнилия, построившего каменные стены и закупившего пушки. Известно, что Дорофей ходил под Пайду. Тогда впервые увидел он чужие страны, проникся силой и враждебностью Запада, с ужасом наблюдал татарские бесчинства на мызах и костёр, в котором сожгли защитников Пайды. С тех пор ожидание ответной опасности с запада преследовало его. Он не дождался Божьего наказания государю и решил, что отвечать придётся всему народу русскому. Видимо, был согласен со стрельцом, считавшим, что завоеватели Ливонии привели польского короля на «хвосте». Теперь, когда «ад развалил челюсти», готовясь пожрать родной город Дорофея, престарелого мастера замучили бессонница и полусонные видения, изматывающие и навязчиво-тревожные. Он опасался говорить о них даже на исповеди. Но не устоял, когда однажды Богородица велела: «Видение всему народу не поведай, только скажи воеводам да игумену Печорскому...»

Манией кузнеца было убийство короля Стефана. Конечно, вражеское войско — лишь меч возмездия, но хорошо бы притупить его. Русские предания полны убийств военачальников, после чего противник — половцы, татары, ляхи — в страхе снимался с табора. Идя навстречу тайному мечтанию, Богородица в видении открыла Дорофею: «Большие шатры не королевские, королевский шатёр ниже всех шатров. И воеводы бы стреляли из пушек по тому шатру...» Другой квалифицированный совет: «Старец, иди и скажи воеводам, чтобы поставили пушку Трескотуху в нижнем бою, которая ныне вверху стоит. А пушкаря бы взяли к Трескотухе, который на Большом раскате, где ты, старец, приписан, а у другой пушки был бы пушкарь тот, который ныне, зане же те пушкари чювственно ходят». Дорофей близко знал возможности пушкарей, таких умелых, «чювственных», что навыки у них перелились в мышцы и чутьё, сродни звериному. Те не рассуждают, бросаясь на жертву.

Но главным в его видении был путь, которым Царица Небесная вошла во Псков. Выбрала не главные ворота и не соборную церковь, а «вниде во церковь Покрова святые Богородицы у Свиных ворот, и бывши в церкви, и взыди на стену градскую и ста на раскате. И ста над нею светель неизречённым сиянием. А с нею по правую руку Корнилий, Печорского монастыря игумен... А мало сзади ста Никола юродивый». Тот самый, с куском сырого мяса.

В иное время за такое видение Дорофей мог поплатиться головой. Теперь московские воеводы и головы должны были принять к сведению, псковичи-де своё исполнят, но и Москва пусть не забывает, кто обороняет границы государства.

Многое в видении Дорофея можно объяснить его опытом и настроением посадских, и всё же оно несомненно содержало сбывшееся пророчество. Игумену Тихону и воеводам оно было доложено двадцать девятого августа. Поляки, венгры тогда ещё и близко не подходили к «Свиным воротам», пытались поставить осадный лагерь у стен Запсковья, более привлекательных для разрушения и подкопа. Свинусские же ворота в сочетании с Покровской угловой башней, перекрывавшей фланкирующим огнём прилегающие прясла, отнюдь не представляли лёгкой добычи. Скорее венгры, известные кротовьим упорством, подобрались бы к стене между Сокольей и Петровской башнями, что и хотели поначалу. А Богородица, остерегая, поднялась на раскат Свинусской, где и решилась в конечном счёте судьба осады...