Изменить стиль страницы

Царским же свойством почитал он угадывание сил и жертвенной готовности народа, особенно его вооружённой части, опоры власти. Беда не в том, что с каждым летом они всё меньше хотели воевать; большинство всегда стремится отсидеться, и сплочённому меньшинству приходится выгонять его под пули. Все: воеводы, дворяне, дети боярские — утратили боевой порыв, неприхотливость, нерассуждающую беззаветность, какие только и можно противопоставить наёмникам Обатуры. Если и не сломалось, то что-то сдвинулось, перекосилось в самих верхах. Одним из признаков была изменная присяга полоцких воевод, их участие в военных совещаниях короля. С начала царствования в Литву сбежал единственный боярин — Курбский. Из плена воеводы возвращались на казни и мучения. Посаженные на кол славили царя. Для расправы с несогласными приходилось выдумывать измены, в чём были мастаками Скуратов и Грязной. Теперь, столкнувшись с неподдельными изменами, Иван Васильевич почувствовал, что холодом тянет не только с запада. Игры в Малютином духе кончились.

Он не жалел о воеводе Шереметеве, но видел в его поступке знак, запах всеобщей внутренней гнили. Приказал Нагому «посылать служебников слушати в торг у всяких людей всяких речей и писати тайно». Не все записи Афанасий Фёдорович решался предъявлять. И немногих хватило, чтобы уловить новый дух пренебрежительного отношения к царю. Прежде жил страх, но и надежда на милость, и убеждённость, будто корыстные опричные, дворовые бояре, дьяки лгут ему, он же не ведает обо всех злодействах и неправдах. Ныне винили и его, да не с почтением или сочувствием, а с посадской усмешечкой, с употреблением мерзкого выражения Курбского: «чюдо наше».

Самодержец любим и грозен, покуда побеждает; в поражении — не нужен, жалок; смешной самодержец — труп.

Дикие вести дошли до Афанасия Нагого через Остафия Воловича. В Москву вернулся выкупленный из плена Нащокиным Монастырёв. В январе от Кмиты в Трокайский замок залетело, что царь не может положиться на самых ближних: сын его Фёдор не в силах переносить «свирепства отцовской тирании» (Монастырёв запомнил донесение дословно) и беспорядка «во всех делах. Говорят, он положил в душе своей явиться к королю, и ожидается его прибытие в Смоленск...».

Почему Фёдор, а не Иван? Шпег напутал? А Кмита не знал, что кроме юродских фортелей да колокольных звонов не ко времени Феденька ничего не в состоянии «положить в душе своей»? Можно повеселиться над легковерием литовского разведчика, но у Нагого оказались и косвенные подтверждения «заговора Фёдора». Папский нунций Каллигари сообщал о нём в Рим. И перепроверял у пленных московитов, верно ли, что несогласные с царём дворяне возлагают надежды именно на младшего сына.

В единственное объяснение верить не хотелось. Фёдор под полным влиянием Бориса Годунова и его сестры. У Годуновых — многочисленные родичи и свояки в Вязьме и Костроме, Борис неоднократно бывал ходатаем за обездоленных, обнесённых опричной чарой провинциальных детей боярских. Московские дворяне и бояре считают его выскочкой, не сведущим в Писании, а замосковные и Вяземские — своим. Не они ли плодят сии слухи? И на пустом ли месте?

Если не верить Годуновым, надо рубить всех подряд. А рубить-то ныне... топор устал. Луч подозрения высвечивает доказательства измены, коих не видит спокойный глаз. Борис заметно поугрюмел. В очах с сокольим вырезом обида чередовалась с осуждением, особенно после того, как он узнал о новой женитьбе государя. Обнаглел. Иван Васильевич стерпел бы от шурина Никиты Романовича, а Годунову не по чину беспокоиться. Федьке не царствовать, в России юроды вовек не занимали великокняжеского стола. Да если бы седьмая жена и родила Ивану Васильевичу сына, он был бы по всем понятиям бастардом, выблядком, «они же царство не наследят». Даже угодливый благовещенский протопоп не решился венчать царя по полному обряду, боялся утратить благодать. Что есть молитва на сожитие, как не благословение на срам? А все чего-то опасаются, втихомолку разливаются желчью. Иван Васильевич провидел такую смуту после своей кончины, что и Бориска схватится за царский венец, и Шуйские, и Богдашка Бельский. Народу станет не до расчётов, четвёртой или десятой женой была Нагая. Царская кровь не разбавляется.

Всё, и царевич Иван, в Божьей руке... Нагой недавно сообщил, что князю Курбскому третья жена родила дочь. Дал бы Господь Марии сына...

Дробятся мысли, рассыпаются от Годуновых до Батория, вязнут в непоправимом: трусливой лени детей боярских, изменах воевод, больной утробе, провалах памяти, и руки распухают, и под глазами набухают почечные или сердечные отеки, и шея не сгибается, словно под складчатую кожу загнали железный козырь-воротник. Что делать — с этим народом, с государством, с жизнью, влекомой под уклон?

Безрадостное сердце подсказывало: каяться! Пасть в ноги Царю Небесному, хотя бы в лице Его служителей, распахнуть душу по-юродски, закорелыми исподними лохмотьями наружу. Вот все мои грехи, карай меня. А смилостивишься, оборони страну, доверенную мне Тобою, знавшим и слабости мои, и врождённую греховность...

Он смолоду познал, что царствовать нельзя без лицедейства, без скоморошества. Явление царя народу, скупые слова его действуют с силой церковной мистерии. Когда он в Вербное воскресенье ведёт осла с восседающим митрополитом, никто не насмехается, что государь-де оружничий митрополита, но укрепляются в любви и верности престолу. Глумлением, то есть скоморошьим представлением, был предопричный отъезд в Слободу и поставление Симеона Бекбулатовича. Обычно игра властителя обманывает только тех, кто хочет обмануться. Мистерии Ивана Васильевича убеждали и поражали потому, что на какие-то часы или недели он искренне чувствовал себя униженным без правды, изгоем или слугой митрополичьим, игуменом отверженной опричной братии. Искренность полыхала в его очах и трепетала в голосе, что, собственно, и составляет высокое скоморошество, глумление грешной и лживой человеческой натуры. Срастание с личиной...

...В конце июля, когда Баторий пересёк границу, в Москву позвали тех владык, игуменов, архимандритов «всей земли», которые зимой подписывали постановление грабительского Собора. Съехались быстро, время немирное. Собравшись в Грановитой, были изумлены, умилены выходкой государя, а самые умные — устрашились на всякий случай. Иван Васильевич пал перед ними на колени, на голый, с нарочно содранным ковром, брусяной пол.

То покаяние его счастливо сохранилось в списке, посланном в Соловецкий монастырь: зная эфемерность устного слова, он весь последующий год рассылал новое сочинение по обителям.

«Смея и не смея челом бью, что Бога прогневил и вас, своих богомольцев, раздражил и всё православие смутил своими непотребными делы, убийства и мучительства безвинных... И за умножение моего беззакония, за согрешение перед Господом покусил он варваров христианство разоряти!»

Выплеснувшись до дна, Иван Васильевич с запавшим, мутноглазым ликом слушал ответ митрополита: тебе ли, государю, каяться, коли мы все грешны? Господь не карает народ за вину одного, хотя бы и великого человека. В его скрижалях собраны прегрешения всенародные. Многие люди грабили и лили братнюю кровь, всем и ответ держать...

Мудрая формула митрополита подсказывала следующий шаг — забвение обид и всенародное братание. Баторий хотел посеять смуту, но из политой кровью русской почвы издревле произрастало сплочение перед врагом. В Москву были вызваны наместники и воеводы, лучшие люди из посадских, губные старосты и атаманы. Все, к кому взывал, на чью «израду» надеялся король. В знак примирения с раскаявшимся государем им было предложено принести новую клятву верности, крестное целование.

Собралось так много, что для обряда пришлось использовать все церкви Кремля и Зарядья. Вместе с приезжими крест целовали жители столицы. Священники в сопроводительных, утверждённых митрополитом проповедях особо упирали на обещание царя «не возвращаться на прежде — бывшее», не возрождать даже подобия опричнины. Умиление полное. Люди Нагого, по-прежнему «слушавшие на торгу», удивлялись смене настроения. О чём Афанасий Фёдорович с удовольствием доносил государю.