Изменить стиль страницы
Всемирный следопыт, 1930 № 12 i_024.png
Дрались и копьями, и шашками а винтовками — кто чем мог 

(Кузнецов… Кто мне говорил о Кузнецове? Ах, да… литейщик, у кого я добыл копье!)

— Разбили нас, — договаривает с досадой Придорожко. — Не выдержали, наши копья.

Придорожко надорванно умолкает. Нелегко ему вспоминать разгром Горловки…

— Кровь на снегу была, — сменяет его Паранич, — кровь смешалась со снегом. Казаки шашками рубили восставших. А в Алчевеке уже орудовали пристава и жандармы, заплечные мастера самодержца российского.

Паранич уже не крутит молодцеватые усы. Вспоминая, он считает, задумчиво загибая пальцы:

— Придорожко арестовали, Молчанова, Кузнецова, меня… перечислять долго… — Рука с отсчитанными пальцами сжалась в кулак.

— А копья? — нетерпеливо спрашиваю я.

— Копья были забраны в качестве вещественных доказательств. Многие пропали. Некоторые были припрятаны, дождались сегодняшних дней. Копье было также и у Кузнецова.

Едва сказал Паранич, всплыли в моей памяти слова старого литейщика, подарившего мне копье.

— Это не простое копье, — говорил он. — Горловское. Боевое.

Бережно передавая его мне, литейщик добавил:

— В последнем бою Кузнецов был тяжело ранен. Он отбивался этим копьем, а кровь била из его руки. Он крикнул мне: «Бери копье!» Я схватил копье, но защищаться было поздно… Нас теснили… Казачье наседало тучей… Мы отступили… В Алчевск я пробрался ночью, на возу с сеном. Копье спрятал в сено. Все-таки оружие! Дома я заложил его под крышу. Там оно и пролежало много лет…

Эта биография старого копья.

— Но что стало с Кузнецовым? — спросил я старых ветеранов.

Молчанов, подумав, ответил:

— Следствие по горловскому делу тянулось три года. Нас судили в церкви в тысяча девятьсот восьмом году, когда по стране свистели нагайки и пули палачей.

На скамье подсудимых было девятьсот девяносто семь человек. Среди них и Кузнецов и Придорожко, Паранич и я. Тридцать два человека было приговорено к повешению, шестьдесят человек к каторге. Я, Паранич и Придорожко были приговорены к смертной казни через повешение.

— Кузнецова пытались освободить из тюрьмы, — говорит Паранич.

— Кто? — спрашиваю я.

— Ворошилов. Луганские рабочие освободили к этому времени Ворошилова из тюрьмы, и вот он…

Паранич рассказал нам этот интересный случай. Впрочем, будет лучше, если мы предоставим слово самому товарищу Ворошилову:

«С нелегальным паспортам двинулись мы с Я. Моргенштейном в Горловку, — пишет в своих воспоминаниях Ворошилов. — На месте узнали, что все арестованные участники и руководители восстания уже увезены в харьковскую и екатеринославскую тюрьмы и только один Кузнецов, будучи тяжело ранен во время боев, находится в горловской больнице. Я разыскал старых знакомых рабочих, через них связался с уцелевшими партийцами, и мы вместе обсудили вопрос о возможности освобождения т. Кузнецова, который в больнице охранялся взводом солдат.

Выкрасть Кузнецова можно было только, либо перейдя через трупы этих солдат, либо посредством подкупа. Оба средства были непригодны; но Кузнецова могли каждую минуту увезти в губернскую тюрьму. Каждый миг был дорог, и мы наметили такой план: через сестру милосердия мы узнали, что солдаты охотно принимают «дары» и могут от нее принять выпивку; после этого хорошо знакомые нам доктор и аптекарь достали для нас необходимое снотворное средство и смешали его с водкой. Оставалось только угостить стражу и затем действовать. Но у нас не было необходимых перевязочных средств. Через местных товарищей я получил связь к одному из владельцев завода сельскохозяйственных машин, некоему Брунсту, завод которого находился в расстоянии 30–35 верст от Горловки. Брунст был одним из тех либералов, которые искренно помогали революционному движению, особенно там, где революция перемешана с романтикой, но они обычно выступали только в том случае, если не рисковали собственной шкурой. Выслушав сообщение о цели моего приезда, Брунст, не задумываясь, снабдил меня двумя прекрасными лошадьми, теплыми шубами и одеялами, дал какую-то сумму денег и разрешил на несколько дней спрятать у себя Кузнецова. Уже на следующий день лошадь с надежным человеком и всем необходимым стояла в условленном месте, ожидая Кузнецова.

Пока я ездил к Брунсту, Я. Моргенштейн уладили дело в отношении воинской охраны больницы, устроив пробное угощение водкой. Теперь оставалось только дать настоящее угощение — усыпить стражу и к двум часам ночи увезти Кузнецова.

Все шло как по писаному: солдата угостились и к определенному часу все лежали пьяные в лоск. В больницу отправился я один. Для того, чтобы замести следы, вся больничная прислуга была заблаговременно удалена, за исключением необходимых дежурных, из которых один притворился спящим, другие же спали, угостившись вместе с солдатами.

Около половины второго ночи я зашел в палату Кузнецова. Последний при моем появлении как-то растерялся, хотя сам торопил с освобождением его, настаивая на этом в записках из тюрьмы. Первым его вопросом было: «Что солдаты? Солдаты могут умереть».

Я не мог разговаривать на эту тему и предложил Кузнецову поскорее одеться и итти. Но Кузнецов тянул, заявив, что у него сильное головокружение от потери крови, ампутированная правая его рука болит, что он не надеется на благополучный исход побега, не знает, куда его повезут, и т. п. Я начал с еще большей настойчивостью убеждать его в необходимости бросить всякие рассуждения и итти со мной. Он спросил: «Как далеко?» Лошадь находилась на расстоянии полуверсты от больницы. Узнав об этом, Кузнецов еще более заколебался, а затем наотрез отказался следовать за мной. На мои уверения, что по дороге к лошадям расставлены товарищи, которые на руках его донесут, он упорно и недоверчиво качал головой. Приближалось время смены караула, и я начал просить написать записку, что он категорически отказывается итти со мной. Но Кузнецов не мог этого сделать, будучи слишком взволнован. Мы пожали друг другу руку и расстались.

Я до настоящего времени не могу понять той сложной работы мысли, тех чувств, которые охватили в тот момент этого истинного героя и вождя рабочего класса…»

…Чай, принесенный Тосей Громобоем, остыл. Мы не трогали его.

Я в третий раз спросил Паранича:

— Что же стало с Кузнецовым?

— Мы трое по независимым от нас обстоятельствам отвертелись от виселицы, — ответил Паралич, — а Кузнецов… Кузнецов был повешен в тысяча девятьсот восьмом году в екатеринославской тюрьме…

Мы примолкли.

Мы сидели задумавшись — три смертника, случайно избежавшие виселицы, но отбывшие долгую каторгу, и я, случайный гость героического Донбасса.

На моих коленях лежало заржавленное копье, обросшее легендами 1905 года.

— Знаешь, друг, место копья в музее, — сказал вдруг Придорожко.

Он был прав.

Это копье не для моей замкнутой частной комнаты.

Оно принадлежит революции…

И я послал копье в Москву, в музей Красной армии, где есть незабываемые экспонаты.

Там пушка партизан Алтая, сработанная в 1919 поду кузнецом Степаном Андреевым.

Там живописной группой стоят многоцветные экзотические знамена басмачей, отнятые Красной армией.

За стеклом — настоящая перчатка из человеческой кожи, снятая союзниками с руки красно армейца.

Там стенгазета ОКДВА на китайском языке и тачанка Махно.

И скромное ржавое копье Горловки.

25 ЛЕТ НАЗАД

Май

В мае началась стачка в Иваново-Вознесенске. В ответ на предложение бастующим разбиться по фабрикам и вести переговоры с каждым владельцем отдельно — рабочие ответили отказом и избрали около ста депутатов для переговоров от имени всех бастующих как с властями, так и с хозяевами и для руководства стачкой.