Изменить стиль страницы

Еще на омской барахолке наслышался Маркел всяких страстей о том, что большинство повстанцев, рабочих и солдат, были убиты на месте, а тех, кому удалось бежать, усиленно разыскивают, приговорив заранее к смертной казни. Там же он узнал и о причине поражения: оказывается, городские рабочие не были как следует подготовлены, к тому же навредили провокаторы, и выступление отменили в самый последний момент. Только рабочих из района Куломзино не успели предупредить, а солдаты восьмого полка, заслышав выстрелы куломзинцев, не поверили в ту ночь связному...

Совсем стало темнеть, когда впереди, сквозь белесый морозный туман, желтыми пятнами засветились огоньки какой-то деревни. Маркел озяб, сильно хотелось есть, но у самой околицы он побоялся, повернул в степь. Долго кружил по убродному снегу, пока почувствовал под ногами надежную твердь санной дороги и пошел по ней прочь от манящих теплом и уютом огоньков деревни...

Морозная, черная ночь опустилась над степью, даже звезд не было видно в вышине...

Позже, в своей неоконченной повести «Последняя спичка», где Рухтин вывел себя под именем Миронова, он сам расскажет о тех суровых днях:

«...В городах все рабочие организации разбиты, и Миронову с этой стороны поддержки ждать не приходится. Чтобы жить в городе, ему нужно иметь подложные документы. Их сейчас негде взять. А кто поручится за то, что потом он их достанет? Если он будет ждать, ничего не предпринимая, чего может дождаться?..

Нет, не программу ленивого отчаяния он будет выполнять, а программу борьбы с ненавистной властью...»

Маркел ощущал под ногами намерзшие глызы конского навоза, мягкие шелестящие клочья сена. Крестьянским смекалистым умом он догадался, что этот санный путь проторен обозами, перевозящими сено. И верно: вскоре на фоне мглистого неба огромными болотными кочками зачернели стога. Немного отпустило в груди, идти стало легче.

Он облюбовал стог подальше от дороги и стал дергать под ним неподатливое, смешанное со снегом сено. Разжигать костер побоялся, и когда сделал нору, сразу залез в нее, плотно забил выход. В ноздри лезла сенная труха, пахло степным разнотравьем, засохшим визилем и клубничником. Запахи эти напомнили лето, желанную для любого крестьянина сенокосную пору, веселое вжикание литовок и натужный гул полосатых шмелей в росных травах...

Подтянув ноги к подбородку и дыша в расстегнутый ворот полушубка, Маркел угрелся в своей норе, достал из-за пазухи краюху ржаного хлеба и стал с жадностью есть.

Кажется, никогда еще в жизни не казалась такой вкусной пахучая, заветренная краюха! «Устроился, как медведь в берлоге», — подумал он и даже позавидовал таежному зверю. В детстве, играя с ребятишками, они делали ради забавы такие вот норы в стогах сена. Как пригодился теперь этот опыт! И как хорошо, что родился он все-таки в деревне, где человек не такой уж беспомощный перед лицом природы, ближе к ее суровому первозданному миру...

* * *

Вот уже много дней Маркел шел на северо-восток, в глухомань таежных урочищ, где на берегу быстрой речки Тартас приютилось село Шипицино — единственное родное место на всей огромной холодной земле. Он старался не думать о том, что ждет его дома: в безвыходном положении человек всегда бессознательно стремится на родину, даже если знает, что там уготовлена ему смерть. Но дома, как говорится, и стены помогают. Неужели смирились все мужики, согнулись перед Колчаком в рабской покорности? Не верил этому Маркел и шел домой не только с надеждой на спасение, но с твердым намерением продолжать борьбу.

Его, таежного жителя, степь поначалу пугала ледяным спокойствием, безжизненной пустотою, где на десятки верст видно все вокруг и в случае нужды некуда спрятаться, негде переждать опасность. Он шел стороной от больших дорог, но голод и холод придали ему смелости. Теперь он стал заходить в маленькие тихие поселки и на отдаленные заимки. К поселкам подходил обычно в сумерках, долго прислушивался и вглядывался в пустынные улицы и только потом выбирал избу победнее, стучался, просился на ночлег.

Пускали его без особой радости, а лишь только потому, что так уж издревле повелось на Руси: грех отказать в ночлеге, не помочь одинокому путнику. Осторожным стал сибирский крестьянин, куда подевалось знаменитое хлебосольство и простодушие: успели научить кое-чему «колчаки», как называли теперь всех поголовно служителей нового правителя. Затаился мужик, стал ниже травы, тише воды, схоронился в собственном подворье, чтобы переждать смутное время...

Но колчаки не давали спокойно отсыпаться по берлогам. Им нужны были новые солдаты, хлеб, фураж и прочий провиант. Антанта снабжала только оружием да частично одеждой, остальное же все, особенно живую и тягловую силу, приходилось изыскивать на месте, у зажиточных, но прижимистых сибирских мужиков, у которых даром и снегу во дворе зимою не выпросишь.

И колчаки поняли сразу, что просить и взывать к сознательности — дело бесполезное, все надо брать только силой.

И засвистели по селам шомпола да плетки, уже и виселицы нет-нет стали корячиться за околицами... Круто взялся Колчак: не хотите добром, возьму силой. А для этого надо запугать, чтобы одного духу твоего мужик боялся.

Но с самого начала не учел новый правитель главного, что после и привело его к полному краху...

Маркелу припомнился разговор с Кузьмой Сыромятниковым накануне восстания.

— Много ли вас, большевиков-то, по Сибири? А у Колчака силища! — горячился тогда Рухтин, вызывая Кузьму на откровенность, стараясь задеть за живое.

— Да какая там силища? Где ты ее увидел? — спокойно отозвался Кузьма. — Силища-то в народе вся, а народ за Колчаком не пойдет.

— Как сказать... — Маркел, чтобы выпытать у собеседника всю подноготную, иногда хитрил, прикидываясь этаким наивным деревенским простачком. — Сибирский мужик хитер, его на мякине не проведешь. У него и земель, и лесов, и воды вдоволь, так какая ему разница, кто у власти: колчаки или большевики?..

— Хитришь ты, вижу, парень, хотя до главной сути вряд ли докопался, — Кузьма стрельнул в Маркела свинцом серых глаз из-под мохнатых бровей, — может, часть крестьян и правда думают так, как говоришь ты, но это те мужики, которые не успели еще колчаковской порки отведать. А когда покушают березовой каши — сразу Советскую власть припомнят. Верховный правитель с самого начала промашку допустил: сорвался на мужика, что собака с цепи, налетел с клыками да кулаками. Не учел, что сибирский крестьянин к плетке не приучен. Сибирский мужик — гордый, закаленный в борьбе с суровой природой и постоять за себя умеет. Коренные сибиряки еще от казаков Ермака Тимофеевича свой род ведут. Отчаянный народец, бесстрашный. Чал-дон: чалил с Дона. Да и после в Сибирь ссылали самых непокорных и мужественных, кто на господ и даже на царя не боялся руку поднять. А недавнее время возьми, когда валом повалили в Сибирь переселенцы? Тоже ведь слабак не шибко-то решится покинуть хотя голодное и холодное, но родное гнездо и двинуться за тысячи верст в неведомый край... Да и выживал здесь не каждый: так сказать, естественный отбор происходил... Вот он каких кровей, сибирский-то наш мужик, а Колчак с нагайкой на него налетел, на колени вздумал поставить. Посмотрим, что будет дальше. Время покажет. Жалко вот, что рабочего класса в Сибири маловато...

— Да Ленин далековато, — в тон Сыромятникову поддакнул Маркел.

— Все понимаешь, язви тя в душу-то, а притворяешься, — выругался Кузьма на чалдонский лад и рассмеялся.

* * *

Так и шел Маркел, где днем, где ночью, от одного людского жилья к другому, а конца пути не было видно...

Подкатили рождественские праздники — веселые, разгульные деньки. Теперь можно было в любое село зайти без опаски, под видом колядовщика.

Колядовщики и славильщики об эту пору ходили толпами, из деревни в деревню, — попробуй в этой кутерьме разобраться, где свои, где чужие. Да и разбираться было некому: мужики находились в беспробудном похмелье.