— Потому что Он всегда был на стороне отвергнутых, униженных, но чистых помыслами.

— Нет, Тамара. Здесь дело совсем в ином. Блоку как большому поэту на уровне бессознательном было дано воспредчувствовать грядущие потрясения еще в самом начале века. А осознанно с ранней юности его мучило чисто интеллигентское чувство вины, и притом не без примеси страха — перед нищим, убогим, пробуждающимся колоссом — народом. Синтез всех этих чувствований породил ожидание возмездия. Но для человека, выросшего на христианской культуре, у возмездия есть один лишь синоним — Страшный суд. (Кстати, в марте десятого года он записал в дневнике: Начинается период Страшного Суда . Ну и в связи с этим — о новых задачах, стоящих перед художником…) Так вот. Вы, конечно, помните, что, согласно Писанию, должно предшествовать Страшному суду? Да! Второе пришествие! Потому-то он и увидел Христа в этих самых столбах метели.

— Возмездие? — Тамара втягивает губы и принимается их катать, как катает обычно моя матушка, когда вынимает челюсть.

— И Октябрь в самом деле стал Страшным судом для России. Другое дело, что Блок не понял этого сразу. Написал, но не понял. Это часто бывает.

— Корыто как Страшный суд? — она, очевидно, давно уже слушает только вполуха. — Вы застали меня врасплох, инженер вы душ! Теперь я вижу, вы — мастеровитый инженер!

— Значит, вы тоже ожидали возмездия?

— Что значит тоже? А вы? И вы тоже?!

— Блок. Великий русский поэт.

— Да, прослушала. Извините. Я подумала просто, что мы здесь не одни… Вы не видели черноглазого мальчика? У него голова как тюльпан — на тонюсенькой шее.

— Вы о сыне?

— О Галике. Вообразите, вот такого трогательного ребенка зовут Галактионом. И почему?

— Очевидно, родители назвали.

— Геннадий, уж вы-то должны понимать, что наши имена!.. Гала — по-гречески молоко. Но Галактион — это же уже почти вся вселенная! С невысохшим молоком на губах. Я сейчас буду делать примечания! Ведь это войдет в канонический текст?

— Да, я надеюсь.

— Сноска номер один — либо к первой, либо ко второй странице, — ее глаза широко раскрыты и бегут за строкой очень медленно подбираемых слов. — В тот апрельский день, когда во второй городской больнице Норильска из меня вынули большой, с голубиное яйцо, камень, Галику исполнилось не десять, а девять лет. Он прибавил себе один год по вполне понятной причине, о чем я узнала, однако, с большим опозданием. Точка. Абзац. Номер следующей страницы указываю, к сожалению, приблизительно: от десятой по четырнадцатую включительно. Теперь мне кажется, что я умышленно опустила свой разговор с Анатолием Павловичем в день их письменного зачета по алгебре.

— Чтобы вам не мешать, искупнусь. — Я с трудом заставляю себя подняться. Вижу Аню с Семеном, прилепившихся к лодке. Устали, наверно, накувыркались.

— Но я говорю это вам. Это — ваша глава! Вы обязаны это фиксировать!

— Я, Тамара, не диктофон! Я должен хоть что-нибудь понимать! — злюсь я деланно, а сажусь с облегчением. — Вы хотели ведь исповедоваться?

— Я раздумала.

— Отчего же? Ах, да! Я ведь должен был вместе с Блоком, а верней, вместо Блока отречься от символизма!

— Нет, зачем же. Вы явно не Блок. Трагический путь, который прошел этот поэт вместе со страной, и все то, что он выстрадал вместе с народом…

— Так вы знаете, стало быть, правильный ответ ! — тяжко вздыхаю. — Опять двойка.

— Перестаньте ерничать! И приготовьтесь достойно признать поражение. Я поняла, для чего все мы здесь: от нас требуются комментарии и дополнения! А от вас — их фиксация и литобработка. Чтобы, как говорится, закрыть тему — раз уж она никак не закрывается.

— Может быть.

— Значит, так. Сноска два. В день письменного зачета Галактиона по алгебре за девятый класс у меня произошел с Анатолием Павловичем разговор, о котором я намеренно умолчала и которому намеренно не придала никакого значения. «Тамара, ты хочешь, чтобы он повторил твою судьбу?» — спросил меня старый учитель. Я подумала, что А.П. имеет в виду склонность Галактиона к гуманитарным дисциплинам, и кивнула. На что А.П., преподававший математику еще нам со Всеволодом, лишь укоризненно покачал головой.

Я почему-то впиваюсь руками в края корыта. А в следующий миг наша посудина вздрагивает. Тамара охает, тоже цепляется за борт… Корыто вздрагивает еще раз и вдруг срывается с места.

— Аня! Аня! Семен!

Но они не слышат меня. Мы удаляемся слишком стремительно. Кажется, там, на воде, и не заметили нашего исчезновения. Мы летим метрах в пяти над темнеющей рябью. Что-то ерзает и дребезжит у ноги. Это — ракушка, очевидно, выпавшая из шорт Семена. Она ползет по жестяному дну к пустой банке. И лишь теперь я замечаю, что, сделав градусов в десять наклон, корыто идет на вираж. Мне холодно. Влажные джинсы дубеют от ветра. И я уползаю пониже. Тамара подавленно смотрит куда-то в себя. И вдруг швыряет за борт трехлитровую банку. Я накрываю ракушку рукой. Она холодная и гладкая. Самый древний и самый изысканный на Земле мавзолей. Отчего-то все древнее, от моллюсков до египтян, так заботилось о нетленности своих бренных останков.

— Эй, Тамара! Как слышно? Прием!

Она пожимает плечами. И рукой начинает вопрос, для которого у нее еще нету всех слов.

— Неужели, — опять пожимает плечами, — неужели возможно писать, не имея общего замысла?!

— Вы — о нашем создателе?

— Да какой он создатель?

— Даровитый, возможно.

— Хотите польстить в надежде, что он вам соломки подстелет, когда будем падать?

— Поймите, Тамара, пока мы — внутри, гадать о том, что снаружи, бессмысленно. А потому я советую вам поверить в то, что он мудр, добродетелен, повторюсь, даровит.

— Верую, ибо абсурдно? Увольте. Не то воспитание!

— А если попробовать так: верую, ибо, не веря, загнусь?

— Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман?! Нет, не на ту напали. Не на ту напали! — кричит вдруг она, глядя в небо.

— Приятно узнать, что вы верите хотя бы в обратную связь.

— Ну, он-то нас слышит наверняка! Эй, ты, графоман! — и шарит глазами в разрывах туч. — Опискин! Блистаешь отсутствием? Моральный урод! Ну? Слаб о корытенко перевернуть?