— Не жалко! Не жалко! А не стану! Плохо играли! Очень плохо! — Злое личико от него отвернула и прочь в детскую побежала.
— Ради бога, извините ее. — Ирина Олеговна совсем близко к нему подошла и, наверно, желая утешить, деревянную морду козы стала гладить. А все-таки у нее был запах — запах меда, липового, белого! И так самому вместо Чукчи к ней в дом попроситься захотелось и лежать на половичке у двери, целый день бестолково лежать, все только той минуточки ожидая, когда лифт хлопнет, дверь распахнется и она беззаботно и ласково свою тонкую руку в шерсть ему запустит. И пусть зовет его как угодно. Он и на Артура будет отзываться — какая разница? Пусть и не его она позовет, а он все равно прибежит, хвостом вильнет и ее лишний разок увидит!
— Понимаете, эту копилку подарил ей отец. — И совсем близко-близко к уху его наклонилась. — Он летом от нас ушел. У нее и памяти о нем другой не осталось. Видите, что кругом?
— А-а! Ремонт затеваете!
— Да нет же! Я пока на гастролях была, муж вывез все. И телефон тоже. Нет, математически он прав. Он же нам квартиру оставил. Так что мы с Леночкой еще перед ним в долгу.
— Перед кем?
— Перед мужем. Скажите, а шуба мутоновая вашей маме не нужна? Она почти не ношеная. Показать? — И снова — кровь к щекам, к вискам, ко лбу, будто чашечку фарфоровую жгучим кофе наполнять стали.
— Я… Вы! — Лишь сейчас Альберт Иванович ощутил, как тосковал по ней все это странное лето. Но поскольку минутки свободной для тоски не было, он и не ведал о ней. И вот — изведав ее в миг и потому до судорожного вздрагивания всего тела, он решил сказать о ней, надеясь, что от слов произойдет облегчение. Но стесняясь присутствия мамаши, стоял и мотал головой, а волынка вздрагивала на нем, будто кожа на кусаемой оводами лошади.
— Что я говорю? Я совсем запуталась! — и попятилась, и, косичку левую расплетая, на палец волосы накручивать стала. — Извините меня.
И вдруг сильный треск раздался, а за ним — звон. Ирина Олеговна вся тетивой натянулась и из нее же стрелой вылетела — вперед, к дочке. Должно быть, разбила дочка копилочку — добрая душа. И что-то теплое под сердцем шевельнулось. Думал, нежность к ним. Думал — печаль. Прислушался лучше, а это — мамаша. И бойко так ворочается, настойчиво. Видно, обмочилась. Руку сунул — нет, сухонькая. Пришлось к стене отвернуться, тайком во внутренний карман заглянуть. А она бьется и тоненько этак верещит:
— Деньги! Нарочно она! Чтоб деньги твои положенные! Себе!
Застегнул А.И. пиджак с удивлением и восторгом: какая же проницательная женщина мать его! Вот и махонькая, а мозгу, словно бы как прежде, целый килограмм. Сам до такого в жизни бы не додумался. Волынку с себя снял, аккуратно на вешалку повесил и решительно за угол пошел — в детскую.
Оказалось, просторнейшая комната. Ирина Олеговна у окна стоит, дочурку на руках держит и что-то ласковое ей в ушко шепчет. А девочка славная, понятливая — все головкой кивает. А сама во все глаза на Чукчу глядит, как та по паркету шарит, нос свой в глиняные черепки, монетки и пуговицы тыча. Нет, не одиноко собачке будет здесь!
— Доченька, ну? Что ты дяде Альфреду хотела сказать?
— Спасибо, — и вздохнула, будто большая.
— А еще что, Леночка?
— Если я захочу, мне папа тридцать десять таких свинок купит! — И спинку напрягла, в Ирину Олеговну уперлась, чтоб на пол соскользнуть. Должно быть, сильно уперлась, потому что Ирина Олеговна вскрикнула даже:
— Лена!
А девчурка, на паркете оказавшись, кудряшками тряхнула и стала Чукчу гладить — от осторожности плотно сжатыми пальчиками.
— Ирина Олеговна, у меня вам денег занять нет…
— Ну что вы? Разве я…
— Тихо, тихо, — и для секретного разговора низко-низко в ее медовый дух голову опустил. — Я вам колечко привезу с бриллиантиками. Прямо завтра — меня подменят.
— Нет, что вы! Вы меня совсем не знаете!
— А я с корыстью. Дело у меня к вам. — Он хотел было хохотнуть, но мысль о грядущей разлуке с Чукчей больно кольнула сердце.
— Вы мне лучше травки от нервов! — И вдруг громко, звонко: — Лена! Не трогай собаку!
— Отчего же? Она чистенькая и не укусит. Она наоборот.
— Извините, я и про волынку вам ничего не сказала, да?
— Не сказала, да.
— И чаем не угостила. Волынка, по-моему, замечательная. Я могу в какой-то мере оценить — музкомедию кончала… Лена, не три глаза! Ты же только что трогала со… Извините! Я поставлю чай! — И прочь из комнаты в кухню быстро и гибко ушла.
Сердце кольнуло больней, и только тут А.И. понял, что не сердце это, а мамаша, прорвав уже подкладку и рубаху, грудь царапает.
Почуяв неладное, заметалась, запрыгала Чукча. А Леночка напугалась, прижалась к стене, глазища рыжие, мамины растопырила.
— Проголодалась собачка, — сказал А.И., стараясь под улыбкой скрыть сморщенность лица. — Очень морковку любит. Ты уж запоминай. По утрам — яичко сырое. Это непременно.
В груди саднило все нестерпимей, и воспоминания о героическом Прометее, а также о любимом с детства спартанском мальчишке, пригревшем лисенка — в строю, на груди, не ободрили. И кровь грозила закапать в любой момент. Да и мамаша могла сил не рассчитать — надорваться!
— Я, Леночка, дверь пока прикрою. Ты только ее не бойся, — и на цыпочках по коридору красться стал.
Поначалу направлением ошибся — очутился в темноте. Рукою по колючей стене шарил, шарил и уж после разглядел, что в ванной он, а стена в буграх, потому что плитка вся сбита… Но дышать уже совсем трудно стало — хорошо, выход нашел. Пустые кошелки взял, замок повернул и бегом, забыв о лифте, вниз!
Скорей из подъезда, скорей из двора — точно от погони. Только через дорогу перебежав, в гулкую арку кинувшись, — на детской площадке дух перевел. В домик бревенчатый залез, мамашу вынул… Рубаха, понятно, в крови, но рана терпимая, и даже совсем не глубокая оказалась рана — ясное дело, какая мать родное дитя не пожалеет? А он упрекнул ее все же:
— Эх вы! — резко упрекнул, грубо.
А она и не обиделась даже:
— Больно тебе, сынок? Подорожник сыщи! Подорожник!
— Ладно, послюнявил — пройдет, — и от нового упрека не удержался: — А пиджак вон попортили!