No future — непреходящее детство японских отаку 80-х годов, отказывающихся возвращаться к действительности, оставив мир цифрового воображения и страну манга.
В книге воспоминаний, законченной 22 февраля 1942 года, совсем незадолго до самоубийства в Петрополисе (Бразилия), Стефан Цвейг описывает Европу перед войной 1914 года и венское общество, в котором он вырос.2 Он говорит о том, что навязчивая идея безопасности развилась в настоящую социальную систему, где стабильные экономические и общест-
венные институции, разного рода правовые гарантии, устойчивая семья, строгий контроль за нравами и т. д., несмотря на растущее националистское напряжение, ограждали каждого от жестоких ударов судьбы. «Вольно же нам людям сегодняшнего дня, уже давно вычеркнувшим из словаря понятие „безопасность“ как химерическое, надсмехаться над оптимистическим бредом поколения, ослепленного идеализмом и полностью доверяющего техническому прогрессу», — писал Цвейг, добавляя: «Мы, ожидающие от каждого нового дня, что он окажется еще более отвратительным, чем предыдущий».
Здесь нас интересует отношение к молодежи в прогрессистском и одновременно чрезвычайно озабоченном своей безопасностью обществе, где ребенок и подросток рассматриваются как потенциальная опасность, в силу чего с ними обходятся чрезвычайно грубо. С помощью псевдовоенного воспитания и школьного обучения («каторги», как говорит Цвейг), брака по расчету, приданого и наследуемого звания молодое поколение предусмотрительно не подпускается к делам и пребывает в состоянии постоянной зависимости — ведь правовая дееспособность наступала тогда в 23 года, и даже сорокалетний человек воспринимался с некоторым подозрением.
Для того, чтобы занять ответственный пост, необходимо было «замаскироваться» под степенного человека, или даже под старика: набрать приятную полноту и отпустить окладистую бороду.
Цвейг, часто посещавший Фрейда, был склонен думать, что изрядной частью своих теорий выдающийся врач обязан наблюдением за крайностями австрийского общества. Такова, например, очень венская идея о детстве, лишенном «невинности» и потенциально опасном для взрослого: разве извращенцы не являются «взрослыми детьми» с «инфантильной психикой»?
Сюда же относится и обвинение им молодого поколения в нетерпеливом желании сорвать куль-
турные, языковые, моральные предохранительные клапаны общества, обезопасившего себя типично отцовской системой подавления. А ведь отмена табу было лишь устранением чрезмерных привилегий всемогущей старости, из-за своей осторожности с опаской относившейся к будущему.
Становится также более понятным резкое отношение к психоаналитикам Карла Крауса, считавшего их «отбросами общества», и слова Кафки о психоанализе как о «явном заблуждении»] Наряду с классовой борьбой (потерпевшей поражение и приведшей к мафиозному неоконсерватизму номенклатуры стариков) негласно, как следствие внутренней борьбы поколений и результат физиологической войны — столь же древней, как этническая война или война полов, произошла иная революция.
Все еще немногочисленный авангард юношеской революции (от романтизма к дада и сюрреализму) перво-наперво штурмом захватил власть над культурой, причем, отметим, сделано это было во имя «ошибочных действий» (actes manques). Между тем, эмансипация молодежи, называемой безграмотной, была спровоцирована и ускорена крайностями этого опустошительного столетия. Как писал Жюль Ромен: «Если бы не молодость сражавшихся в Первой мировой войне, бойня, подобная сражению при Вердене (где погибло около 700 000 человек) была бы невозможна». И добавляет: «Молодые не думают о будущем, их нелегко разжалобить, и именно поэтому они умеют быть жестокими и насмешливыми».
Посмотрим на дело с другой стороны, и упомянем стариков, отправивших их на заклание: австрийского императора Франца-Иосифа, развязавшего братоубийственный конфликт в возрасте восьмидесяти четырех лет, и Жоржа Клемансо, учредителя децимации, показательной казни каждого десятого, палача в возрасте за восемьдесят.
Не будем также забывать о рационализме военной бюрократии, решающейся на «санитарную чистку» мужского населения по возрастному критерию, когда в жертву автоматически приносятся самые молодые.3 Позднее, в период, когда «каждый новый день мог оказаться более отвратительным, чем предыдущий», Ханна Арендт проницательно укажет, что «нигилистское бурление» начинается не с Гитлера, но с Маркса и Ницше, с ниспровергания старых ценностей, провозглашаемым созданием новых и, таким образом, перевертывающим исторический процесс.
Ни Ницше, ни Гитлер не были, соответственно, настоящим философом и политиком — они представляли собой тип параноидального интерпретатора апокалиптического ультиматума юности, сражающейся с необратимостью течения времени: «Для земли и всего сущего не будет больше задержки!» 4 No future, грандиозные бойни революций и индустриальных войн, в конце концов, исполнили пожелания юности, оказав ей двойную услугу: они разрушили прошлое (культурное, социальное, моральное) и сорвали покров мрака с будущего, скрывавший неизбежность ненавистной старости.
Когда на короткое время воцарился мир, уцелевшие продолжили движение против часовой стрелки, попытку взять время приступом.
На смену проклятым художникам XIX века пришли потерянные поколения так называемых «бурлящих лет». Затем происходит демократизация этого явления. От Скотта Фитцджеральда к Джеку Керуаку и beat generation с их самоубийствами и криминальными привычками, далее к ангельскому Вудстоку и последним сполохам 1968 года, когда, как и предсказывала Арендт, воображение так и не пришло к власти.5 Наконец, наступила неотъемлемая праздность новоявленных losers и junkies, изгоев, становящихся все более многочисленными в постиндустриальном мире.
В действительности, свободолюбивые мечтания молодого поколения, некогда подавляемого и жаж-
давшего перемен, всегда приводили к диктатурам и провоенным режимам. После Гитлера в Германии и Сталина в Советском Союзе, считавшемся после Первой мировой войны Меккой культурной революции молодежи, мы пришли к технологическому питомнику, предложенному миру американской нацией, погруженной в глобалитарный бред. И все это лишь потому, что реклама традиционной американской продукции (кока-кола, Микки-Маус, джинсы, Голливуд и т. д.) создает образ молодой страны. Юной или, вернее, инфантильной.
С гражданами этой великой страны (а в будущем и со всеми нами) происходит предсказанное Эдгаром Аланом По: «Некогда человек заносился и полагал себя Богом, и так он впал в ребяческое слабоумие… Техника почиталась превыше всего и, однажды помещенная на трон, она заключила в цепи породивший ее разум».1 Если, как замечает Цвейг, старое поколение наивно путало научный прогресс и прогресс этический, то для последующих поколений, жаждущих упразднить всякую мораль и культуру (в качестве целеполагающих теорий человеческих действий), был значим лишь технологический рост, оставляющий человечество позади, без будущего, не выходящим из препубертатного периода. Теперь на предприятиях сорок лет считается критическим возрастом, достаточным не для допущения кандидата на ответственный пост, но для его снятия, как слишком старого!
Этим, отчасти, объясняется развитие автоматизма, по мере развития технологий все больше замещающего «ошибочные действия» принципиально невзрослеющего общества.
Если вспомнить античную демократию и драконовский прямой контроль за правителями со стороны избравших их граждан, то еще более ясной становится безответственность, ставшая сейчас для государственных верхов правилом, — привилегией, делающей правительство недоступным парламентскому или правовому контролю за
действиями, совершенными при исполнении служебных обязанностей (кроме случаев, особо перечисленных конституцией).
Очевидно, что это бредовое положение не несущего ответственности главы государства сложилось во время холодной войны, когда автоматизм ответных ядерных ударов не оставлял места вмешательству лица, принимающего решения.