— Мы не называли имен! — поспешно сказал Пушкин. — И просили нас не искать.
— К чему эта слава, — согласился Александр Раевский.
Уже у самых комнат Пушкина догнала Мария, и стало ясно, что день, полный риска и неудач, лишь натягивал тетиву, готовясь выстрелить в сердце Александра этой прекрасною минутой — минутой вознаграждения.
— Александр, вас ведь могут помиловать! Подвиг на пожаре — разве это не une cause suffisante?
— Мари, — произнес Пушкин, глядя не неё честными голубыми глазами, — для меня вернуться в Петербург означает сейчас расстаться с вами. Поверьте, лишь вдали от вас я почувствую себя в изгнании.
Мария покраснела ровно настолько, насколько позволительно краснеть девушке от слов, в которых можно ведь и ничего не разглядеть.
Наблюдавший за этим из приоткрытых дверей Раевский хмыкнул, покачал головой и, решив, что прояснить вопрос с сестрою можно будет и позже, отправился спать.
Вставная глава
Jeden Nachklang fühlt mein Herz
Froh- und trüber Zeit[3]
Навстречу вышел маленький человечек с близко посаженными глазами и кривым носом. Глаза у человечка были серые и мутные; он озирался, приглаживая волосы, и кланялся, то и дело сминая гладкое и блестящее, точно лакированное, лицо почтительной улыбкой.
Жаль, что он так молод, — подумал тогда Меттерних. — Ему пошла бы старость. С лица сошёл бы лак, глаза бы скрылись за очками, а волосы, если останутся, поседеют и будут иначе смотреться, даже растрёпанные. А сейчас — сколько ему лет, этому суетливому чиновнику? Чуть за двадцать в лучшем случае.
— Судьба любит шутить, — сказал Меттерних. — В обоих нас течёт немецкая кровь, вы служите России, я — Австрии, но встретились мы всё-таки в Дрездене.
— Удивительно, — чиновник шарил глазками по костюму Меттерниха. Видно было, что он не находил в сказанном ничего удивительного.
— Слышал о вашем отце, — Меттерних подошёл поближе. — Что же, давно вы здесь?
— Почти год.
— И, видимо, надолго?
— Как велят дела русской миссии, — пожал плечами человечек. Меттерних понял, что кривоносый собеседник в силу тщедушного сложения и маленького роста смотрит снизу вверх. Этого нельзя было допустить, иначе дружбе не бывать. Тогда Меттерних отставил ногу и ссутулился, чтобы казаться ниже, да ещё заставил себя опустить руки, по давней привычке сложенные на груди. Это помогло. Человечек осмелел и даже продолжил, — Вы ведь тоже не выбираете, куда направят вас главы посольства.
— Не выбираю, — Меттерних поднял руки и улыбнулся: «сдаюсь, вы правы». — Все мы заложники службы. Я, кстати, тоже недавно в Дрездене.
Человечек не мог сообразить, зачем разговаривает с ним австрийский посланник, пусть и не слишком, кажется, важный. Нужно ли ему что-то? Скучает ли? Будет ли задавать вопросы, на которые запрещено отвечать? — хотя что может выведать австриец у мелкого служащего иностранной коллегии?
— Вы, должно быть, родились в Берлине? Слышно по вашему выговору.
— Я родился на корабле, — смущённо улыбнулся чиновник. — И через три часа после моего рождения корабль причалил в Лиссабоне. А в Берлине я учился, а сейчас был при старом министре до самой его смерти.
— Новый царь, новый министр… Да, Россия обновляется, — сказал Меттерних. — Вы не находите в этом высшей закономерности? Я живу дольше вас и научился замечать, как в один-два года одна эпоха сменяется другой, а вместе с прошедшим временем умирают и его подданные.
Он, может быть, прав, — подумал молодой чиновник, чуть более года назад привезший в Баварию весть как раз-таки о кончине прежнего императора.
— Всё будет свежим, — продолжал Меттерних. — Как бы нам с вами удержаться в новом времени, а не стать отмершими листьями старого. Впрочем, вы молоды, вы — человек будущего.
Меттерних, к своей величайшей досаде, не мог знать будущего, но старался его предвидеть, а ещё предпочтительнее — созидать. Этот лакированный немец с мутными глазками, Карл-Роберт фон Нессельроде, казался многообещающей глиною, из коей можно было умелыми руками вылепить что-то действительно стоящее.
За восемнадцать лет до того, как Пушкин прибыл в Тамань, в далёком Дрездене встретились двое будущих друзей, будущих коллег, будущих министров иностранных дел.
Мария — проклятая погода — трубка — Феодосия и Броневский — тайна Пушкина — в Петербурге
И вдруг я на береге — будто знаком!
Гляжу и вхожу в очарованный дом.
Мария Николаевна, Мари, Машенька к пятнадцати годам знала всё, что полагается знать девушке, и сверх того — всё, что надлежит знать человеку образованному вообще. Она не стала книжной барышней, как старшая сестра Екатерина, но сумела объединить в себе живость души и глубину и ума; ей самой это было приятно сознавать. Сердце её было смятенно внезапной способностью объяснить прежде только смутно переживаемое: сомнения, страх, стыд, восторг, грусть. Мария поняла, что повзрослела, что более она не ребенок, что теперь она может сказать, заглянув в себя: я люблю, я сомневаюсь, я… — без игры, но с уверенностью в собственной, переставшей быть загадкою, душе.
Ей прочили быть завидной невестой; она ею стала. На следующий год предстояло стать чьей-нибудь женою.
Александр, составивший достаточно полный, как ему показалось, психологический портрет возлюбленной, не смог выделить места лишь для собственной роли в мыслях юной Марии Николаевны.
«Маленький женский вестник» оброненный ею на лестнице, был Пушкиным подобран, просмотрен и сохранён для воспоминаний в тайном отделении чемодана, рядом с документами от начальства. Стоило ли надеяться на сближение, Пушкин не знад.
Он сидел, забравшись с ногами на подоконник, глядел на море и тихо сходил с ума от бездействия.
Раевский курил трубку, стоя у окна.
— Корабли начнут ходить только после бури. Боюсь, мы просидим тут ещё дня два.
— А, хоть бы они действительно были в Кефе! — (Кефою или иначе Каффой называлась тогда Феодосия) Пушкин нервно чесал кончики пальцев. Его давнюю гордость, длинные ухоженные ногти, пришлось отстричь под корень, чтобы сравнять с обломанными во время вчерашних приключений. Пальцам было непривычно.
— Где им ещё быть? Связной приплыл из Кефы и возвращается туда вместе с Зюденом.
— Это, по-вашему, сам Зюден?
— А вы считаете, что в одном не самом интересном городе могут единовременно оказаться два настолько опасных человека?
Пушкин кивнул:
— Une autre question. Поплывут ли они в Кефу теперь, когда знают, что их преследуем мы?
— Не думаю, чтобы они смогли нас узнать. По крайней мере, вас и меня — Енисеева Зюден, похоже, видел.
— Я не о том: мы спугнули их. Кто может ручаться, что они не изменят путь?
— И что вы предлагаете?
— Понять, с какою целью вообще приехал этот связной. На что ему нужен Зюден?
— Связаться с турками, — Раевский выдохнул дым. — Хотя, погодите, Дровосек говорил, этот связной — последний, кого не схватили в Тамани.
— Совершенно верно.
— Мог, конечно, ошибиться… — задумчиво сказал Раевский.
— А вы сами, живя тут, что думаете?
— Я верю Дровосеку, а больше него — себе. Этого турка умышленно не тронули, значит, были уверены, что он один. Даже если я ошибся, в Кефе живёт старик Броневский — о, Броневский — это отдельный рассказ… Так я говорю, у него везде найдется человечек. Он бы знал.
— Тогда… — Александр слез с подоконника и зашагал по комнате, машинально трогая обожжённую щеку и тут же отдёргивая руку. — Тогда-тогда-тогда…
Есть одно место, где могут оставаться турецкие агенты. Оно попросту слишком велико, чтобы найти всех.
— Крым, — сказал Пушкин.
3