Изменить стиль страницы

   — Сочту за честь, генерал, — вежливо сказал Пушкин, — хотя, по правде говоря, мне будет совестно государственного человека занимать моими безделками...

Бенкендорф наклонил массивное своё туловище в сторону Пушкина. В его голосе послышались новые, совсем ласковые, будто обволакивающие и мурлычущие нотки:

   — Вы умный человек, Александр Сергеевич... Не так ли? О да, вы очень умный человек. Государь сказал, что вы умнейший человек в России... Почему бы вам не сотрудничать с нами?

Краска залила лицо Пушкина.

   — Я не понял, ваше превосходительство.

В это время открылась дверь, офицер в голубой форме, мягко ступая по ковру, приблизился к столу и положил перед генералом бумага.

   — Я говорю: сотрудничать с нами, — повторил Бенкендорф. Офицер бросил быстрый взгляд на Пушкина. — Я подпишу потом, — сказал Бенкендорф. Офицер вышел. — Александр Сергеевич, вы — глава русской литературы, вас окружает множество литераторов. Вы могли бы сообщать нам сведения о направлении умов, о заблуждениях, об опасных мнениях и высказываниях — ничего более!..

   — Простите, ваше превосходительство, — запинаясь, ответил Пушкин, — но к этому я совершенно не способен.

   — Не смею вас больше задерживать, — ровным голосом сказал Бенкендорф.

Пушкин откланялся.

Он вышел на улицу в каком-то сумрачном, угнетённом состоянии. Тверская была так же шумна и многолюдна.

IX

Когда-то никто, может быть, не значил для него больше, чем Чаадаев.

— В вас, мой друг, — оказал Чаадаев, — religion, culte de l`amitie[290].

Это ему в порыве благодарственного поклонения он писал с юга:

Тебя недостаёт душе моей усталой...
Ты был целителем моих душевных сил...

И вот теперь, в состоянии растерянности и уныния, он отправился к давнему своему другу.

Чаадаев жил в номерах второразрядной гостиницы; на грязной улице у подъезда бойко торговали овощами, справа красовалась вывеска с самоваром, представляющая ресторацию, слева — завитая голова на вывеске парикмахерской.

Чаадаев лишь недавно вернулся из путешествия по Европе, но не желал жить ни в Москве, ни в Петербурге, а отправлялся в имение своей тётушки Щербатовой в Дмитровском уезде. Карьера его после Семёновского бунта и странного поведения с царём в Tranay прервалась; он нигде не служил. Друзья не виделись шесть лет. Эти годы, прожитые совсем по-разному, унесли былое единение и понимание, и Пушкин почувствовал себя бесконечно одиноким.

Чаадаев выглядел внешне всё так же: моложавый, подтянутый, стройный. Безукоризненно сшитый костюм сидел на нём элегантно. Пожалуй, он несколько больше облысел, лоб его сделался теперь необъятным. Но по-прежнему мертвенно-неподвижным было его лицо, на котором будто нарисованы были кружочки румянца. Он был как-то особенно тих, задумчив, погружен в себя.

   — Друг мой, — говорил Чаадаев ровным голосом, — да, я еду в деревню. Во мне созрела потребность обдумать бесчисленные впечатления. Я не вёл journal de voyage[291], но из-за нервического моего расположения всякая мысль превращалась в ощущения, и я то смеялся, то плакал... Мне нужно освободиться от всего этого груза.

   — Когда-то я мечтал о путешествии вместе с вами. Вы помните? — сказал Пушкин. Прежде они были на «ты», но с первой встречи в Москве невольно перешли на «вы».

   — Увы, — вздохнул Чаадаев, — моё возвращение в Россию было столь печальным — по сей день я ещё не опомнился. В Брест-Литовске меня задержали почти на месяц. Мои бумаги осматривали, проверяли, изучали, меня подвергли допросу, наконец взяли подписку о полной благонадёжности. Мой друг, я из Европы вернулся в Россию. И среди моих бумаг нашли ваши стихи! — Чаадаев грустно усмехнулся.

Его стихи к Чаадаеву, его послания! Но как много сам он пережил за эти годы и как успел измениться!

Это он в золотистом тумане радостной веры и ожиданий писал в 1818 году:

Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

Но уже в мертвящем холоде разочарований и рассудочной трезвости он написал в 1824 году:

Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И, в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освящённом,
Пишу я наши имена.

Иллюзии... Порывы... Действительность... После недавних грозных событий громоздились обломки, но не самовластья, а незрелых мечтаний и загубленных жизней. Теперь каждому из них предстояло выбрать для себя новую дорогу.

Но не было прежнего общего пути. Может быть, потому, что один объездил множество стран и издали, извне, из Европы смотрел на Россию. А другой бурно скитался по окраинам российской империи, пока судьба не загнала его в ссылку, и смотрел на Европу из российской глуши. Они внешне уже разительно отличались друг от друга: Чаадаев был безукоризненно чисто обрит, а пышные бакенбарды Пушкина так разрослись, что походили, пожалуй, уже на патриархальную бороду.

   — Друг мой, вы создали историческую трагедию, — сказал Чаадаев. — Талант ваш необыкновенно расцвёл. Но что могли вы найти в прошлом России, кроме темноты, невежества и страшных преступлений?

   — Вы не правы, — запротестовал Пушкин. — Вникли ли вы в дух и замысел моей трагедии? — Он испытал болезненный укол. — Нет, наша история и богата и красочна...

Чаадаев пожал плечами.

   — Мне должно многое обдумать, — повторил он. — Но посудите сами, к чему пришла Россия? Великий государь провёл нас победителями по просвещённейшим странам света... Что же мы принесли домой?

   — Это вы Александра называете великим государем?! — воскликнул Пушкин. — Ха!

   — Что мы принесли домой? — снова спросил Чаадаев. — Одни дурные понятия и гибельные заблуждения, которые отодвинули нас назад ещё на полстолетия, потому что четырнадцатое декабря, нужно признаться, это смертельный приговор для всего народа. Вырвано всё, что было запросом духа, жаждой высших благ...

   — Это потому, что у России свой собственный путь! Да, да, я думал об этом, я мучительно размышлял. Своя история и поэтому свой собственный путь...

   — Мои друг, — голос у Чаадаева был по-прежнему ровен, — у меня вызывает глубочайшее презрение всё наше прошлое и настоящее, и я решительно отчаиваюсь в будущем...

Он сделал руками какие-то таинственные знаки. Это были масонские знаки? Он впадал в мистику? Или это были признают нервического состояния?

   — Весь мир, — сказал Чаадаев, — должен пройти путь к предустановленной цели. Я хотел сравнить Европу и Россию именно в этом смысле. Мне страшно подумать, что в то время, как западные народы прошли уже значительную часть пути, мы, русские, даже не вступили на него.

   — Но это не так! — спорил Пушкин. — А скажите, — вдруг спросил он, — почему вы путешествовать поехали на Запад, а не на Восток?

Чаадаев не сразу нашёл что ответить.

   — Я не понимаю вас, мой друг, — произнёс он.

   — Ну хорошо... Я просто хотел сказать, что Россия раскинулась между Западом и Востоком. Это не моя мысль, это мысль несчастного моего друга Кюхельбекера... Ну хорошо. Вот вы как-то говорили мне, что близко сошлись с Николаем Тургеневым.

вернуться

290

Религия, культ дружбы (фр.).

вернуться

291

Журнал путешествия (фр.).