Изменить стиль страницы

Пушкин беспокойно расхаживал по двору. Безутешное горе владело им. Ах, почему сам он не верит в Бога! Сейчас бы вознёс молитву, чтобы няня, его няня, когда-то согревшая безотрадное его детство, одолела бы свой недуг и осталась с ним в его одиноком изгнании.

Шкода подошёл к нему тихим шагом.

   — Не отчаивайся, сын мой... Всё в руках Божиих...

Но ряса его вдруг показалась Пушкину зловеще чёрной на фоне яркой зелени и цветов, полных радостных соков жизни.

Потом Шкода сидел в кресле в комнате Пушкина и, обмахивая потное лицо, внушал понурившемуся хозяину:

   — Господь как вразумлял нас? «Истинно говорю вам: тот, кто в Меня верует, имеет жизнь вечную». И наставил нас, духовных пастырей: болящего уврачевать, изнемогшего подъять, заблудшего обратить. Вот так-то, Александр Сергеевич. Предайтесь господнему промыслу.

Но вид у Пушкина был горестный.

   — «Я есмь хлеб жизни», — говорил Господь, — продолжал увещевать Шкода. — Се истина, Александр Сергеевич. Возьмите иудеев — истинным хлебом жизни они считали манну; но против этого говорит сама смерть отцов их в пустыне — нет, манна не была жизнью. «Я хлеб живый, сшедший с небес» — вот так говорит наш Господь. «И хлеб, который Я дам, есть плоть Моя, и дам Я её за жизнь всего мира». Вот, Александр Сергеевич, истина Господа нашего...

Наконец Шкода ушёл. Работать Пушкин не мог. То и дело бегал он в домик няни. Но к вечеру старушке, видимо, стало полегче. Мягкий рот её чуть заулыбался.

   — Александр Сергеевич, государь мой милостивый, — сказала она слабым голосом. — Бутыль вон тама, в углу... И стаканчик подайте...

   — А не вредно ли, мамушка?

   — Нет, голубчик вы мой, не во вред...

День и ночь прошли в тревоге. Чуть свет Пушкин был уже у постели больной. Теперь Арина Родионовна встретила его ясной улыбкой.

   — В крюк свело меня, голубчик вы мой, — добродушно пожаловалась она. — С чего бы, а? Анамнясь ещё так я прямо ходила... — Заметно было, что она приободрилась.

Днём Пушкин играл сам с собой в бильярд, шары цеплялись за рваное зелёное сукно. На пороге зальца появился Калашников.

   — Александр Сергеевич, — сказал он в своей обычной сдержанной и почтительной манере, но с какой-то особой торжественностью в голосе, — надобно бы вам без промедления в Петровское съездить.

   — Зачем это?

   — А затем, что дедушка ваш, Пётр Абрамович, помирают-с... Не сегодня помрут, так завтра уж обязательно... А, впрочем, как вашей милости будет угодно.

   — Да как же няня? — встрепенулся Пушкин.

   — Ничего-с, — хладнокровно сказал Калашников. — Да и долго ли туда-обратно?

   — Я поеду, — заторопился Пушкин. — Мне очень даже нужно. — Он имел в виду документы, хранящиеся в Петровском и касающиеся знаменитого Ганнибала. — И ты со мной.

   — Как вашей милости будет угодно.

Пушкин ожидал во дворе, пока запрягут коляску. Только что очередной обоз отправился в Петербург с натуральным оброком: свиными тушами, поросятами, гусями, курами, крупами, яйцами, маслом, холстом; на дворовом кругу валялись клоки сена, соломы, обрывки верёвки. Куры подбирали остатки овса и просыпавшуюся крупу.

По дороге Пушкин спросил:

   — Ты ведь, Михайло, служил в Петровском долгие года?

   — А как же-с, Александр Сергеевич! Его превосходительство генерал от инфантерии Пётр Абрамович Ганнибал здесь уж более тридцати лет проживать изволят. Так я при нём состоял. Его превосходительство на досуге очень увлекались перегоном настоек и водок. Да-с. Обычно с утра занимались этим. А я как бы помощником был в этом деле. Ну, и другие имел должности, например, был обучен играть на гуслях: барин очень любили-с слушать, иной раз так и плакали... А впрочем, как вашей милости будет угодно.

   — Ты рассказывай, рассказывай!..

   — Вот как-то Пётр Абрамович придумали-с новый способ возводить настойку в градус крепости, а дистилляция вдруг возьми да сожгись. Так Пётр Абрамович изволили собственной рукой мне в рожу тыкать, а, видит Бог, я не виноват... Чего уж там: когда Ганнибалы были сердиты, людей у них на простынях выносили!

Знакомый дом, увенчанный бельведером с флагштоком. Громадная усадьба — с господскими хоромами, баней, поварнями, людской, амбарами, конюшнями, сараями, птичником, скотным двором — казалась вымершей.

Вошли в просторную комнату — полутёмную, потому что окна были занавешены. Пётр Абрамович лежал в постели. Глаза его с большими белками смотрели совершенно бессмысленно. Год назад это был вполне живой человек!

Пушкин осторожно назвал себя. Арап смотрел мимо него, но глаза его как-то ожили.

   — Биография, — сказал Пушкин. — Бумага. Понимаете? Немецкая биография славного Абрама Петровича...

Пётр Абрамович понял. Он сделал чуть заметный знак старому камердинеру. Тот открыл тяжёлую дверцу дубового комода и подал Пушкину связку бумаг, неряшливо собранных.

Пушкин поблагодарил и хотел тотчас отправиться восвояси: в доме, казалось, уже разлит был трупный запах. Но камердинер жестом остановил его: он что-то ещё прочитал в глазах умирающего барина.

И извлёк из угла и подал Пушкину трость — длинную, гладко отделанную, красноватого цвета; к глянцевитой ручке приделана была большая пуговица. Пушкин чуть не вскрикнул от радостного волнения. Он знал об этой пуговице: великий Пётр подарил её на память крестнику своему Абраму...

Вернувшись в Михайловское, он прежде всего поспешил к няне. Калашников был прав: Арине всё легчало.

Снова хлебнув изрядную порцию из бутыли, она принялась рассказывать:

   — Крестьянка я, свет мой. И родители мои крестьянством занимались, и деды, и бабки. Было нас, детей, пятеро. Ещё были, да много померло. А избёнка у нас небольшая, соломой крыта, а печь у нас стояла не так, как сейчас, в стороне, а как раз посерёдке — в старину так клали. Отец всё молчком — так оно известно: не разговаривает конь, да везёт. А уж мать любила сказки нам сказывать. Бывало, на печку заберёмся — она и начнёт. А уж я пужливая была, и всё мне потом черти да русалки снились... Да пришла тут пора замуж идтить. Леток-то мне было неполных четырнадцать... Помню, сидим за столом, пропивают меня, а я скорей за гумно и воплю. За бедного вышла замуж. Да был муж мой голубок кроткий: ни мухам ворог и никому. Да ведь у нас как: сердитого проклянут, а смирного живьём поглотят. Уже всем заправляла свекровь моя. Она хоть и молчит, но словно ругает. А уж работой меня задавила. А свёкор как пустится, бывало, во все нелёгкие пить, так пошла изба по горнице, а сени по полатям... Ну, промеж их и ссоры были, не без того, и не всё горлом, ино и руками... А у меня тут детки завелись: что ни год, то поп...

Она замолчала, потому что ей показалось, что питомец её, самый дорогой из всех сыночков, вроде вовсе не слушает.

Могла ли она знать, что он, потомок столбовых бояр, неприметным усилием души превратил себя в мужика, в смерда — с курчавыми волосами, с баками, но в лаптях и в посконной рубахе — и в этом образе сидит в ветхой лачужке с соломенной крышей, в глухой деревне, в глухом краю необъятной России!

...В своей комнате он тотчас принялся за привезённые бумаги. Это был бесценный исторический документ! На плотных белых листах мелким и аккуратным почерком без поправок положены были строки немецкого прихотливого готического шрифта. Витиеватым, высокопарным слогом старинный автор излагал биографию знаменитого арапа. Тотчас Пушкин принялся переводить:

«Абрам Петрович Ганнибал был действительно заслуженный генерал в имперской русской службе... Родом был африканский арап из Абиссинии, сын в тогдашние времена сильного владельца в Абиссинии, столь гордого своим происхождением, что выводил оное прямо от Аннибала. Сей владелец был вассалом Оттоманской империи в конце прошлого столетия, взбунтовавшийся вместе со многими другими князьями... После многих жарких боев сила победила. И сей Ганнибал 8 лет, как меньшой сын владельца, вместе с другими знатными юношами был отвезён в залог в Константинополь...