На парадном крыльце — под навесом, за колоннами — зажжены были фонари и тоже стояли люди с горящими факелами.
В передней знакомый Пушкину Арсений, одетый в затейливую, с красными лампасами швейцарскую форму, принимал шубы и салопы. Дохнуло обжитым теплом и спёртым от многолюдья воздухом.
Но вот зала — и мелькают фраки, сюртуки, венгерки, подолы, буфы, рюши, высокие причёски, оголённые плечи, щегольские мундиры... Голоса слились в звонкий нестройный гул. Как обычно, на празднество приехали целыми семьями — и дети, и старики; слышались смех, кашель, окрики и плач. И над говором гостей плыла музыка: оркестр, под который летом танцевали в саду, выстроился у стены.
Аннет — в белом кисейном платье, с обнажёнными плечами, с буклями, спускавшимися вдоль щёк, — бросилась навстречу. Кажется, она пренебрегла приличиями? Но то, за что строго осудили бы в столице, дозволено в усадьбе. Уже ни для кого в Тригорском и, вероятно, в уезде не было тайной, что девушка безумно влюблена.
— Почему вы так поздно? — спросила она.
Пушкин пожал плечами.
— Разве вам не над кем здесь было одерживать победы? — И он кивнул на толпу гостей.
Она досадливо поморщилась.
— Вы приехали насмехаться надо мной?
— А вон господин Рокотов — чем он не жених? — продолжал Пушкин.
— Не говорите мне о нём, — зашептала Аннет. — Он вертопрах, le ieune ecervele, я не могу... Я...
— Или, например, вон тот господин...
— Боже мой!..
Зала едва вмещала гостей. Здесь были ближайшие соседи — из Дериглазова, Вороничей, Воскресенского, Савкина, Елизаветина, Комина — и помещики из весьма отдалённых уголков и даже из других уездов.
Подошла Прасковья Александровна. Несмотря на бесчисленные обязанности хозяйки, она не позабыла озабоченно спросить, не нуждается ли в чём-нибудь Пушкин. Не может ли она в чём-нибудь быть полезной ему?..
— Я поцелую вас, мой друг. — И маленькая энергичная женщина с нежностью коснулась губами его лба.
Аннет надула губки. Кажется, её мать сама влюблена? Девушка улучила момент, чтобы снова завладеть Пушкиным.
— У меня грустные мысли, — призналась она. — Я читаю, соболезную судьбам, люблю любовью моих героинь и этим занимаю свой ум... И вот я записала в альбом фразу, которая кажется важной и верной: «Quand les ames s’entendent, les esprits n’ont pas lesoin de se ressemblez»[157]. He правда ли?
Кажется, он должен был почувствовать что-то многозначительное в её фразе. Но он отвечал рассеянно. Он был занят гостями, потому что заработало воображение. Вот такой бал, может быть, следовало описать на именинах героини его романа Татьяны Лариной!..
Что за типы! Вон тот, с тройным подбородком, в округлённом фраке и клетчатых панталонах, — с каким детским благодушием раскрыл он объятия другу-соседу, с которым расстался не далее чем вчера! А вот этот, хохотун и любитель женского пола, — с какой шумной любезностью ухаживает он то за одной, то за другой дебелой дамой и как немыслимо дурно произносит французские фразы... А этот, с красным лицом, в тесном высоком галстуке, в дворянском мундире и регалиях, — заядлый спорщик: жестикулируя, что-то доказывает... А эти барыни в замысловатых нарядах и их дочери с церемонными жестами... Провинция не желает отставать от столицы!..
Позвали к столу. Что за обилие, что за гостеприимство!.. Всё же, надо признать, что-то общее есть у этих провинциалов, заполнивших дом в Тригорском: непосредственность, добродушие, весёлость... Да, сельское общество весьма отличается от столичного и, пожалуй, искреннее и свободнее его. Во всяком случае, это провинциальное общество куда ближе к подлинной России.
Уселись за стол как принято: Прасковья Александровна, хозяйка, в конце длинного стола, мужчины вдоль одной стороны, дамы вдоль другой. Аннет, именинницу, усадили в центре — как раз напротив Пушкина. Нарядная, возбуждённая, раскрасневшаяся, с искусственными волосами в причёске, она бросала на него то робкие, то весьма выразительные взгляды. Он нахмурился: в конце концов эта девица начинала надоедать и раздражать!
Перекрестясь, принялись за трапезу. Многочисленная дворня едва поспевала: блюда сменялись блюдами. На время за столом даже воцарилось молчание, потом снова загудели голоса. Они делались всё громче, будто сосед старался перекричать соседа. Высокий, в ярко-зелёном фраке господин был в Петербурге во время страшного наводнения, он повторял рассказ, который, наверное, все уже от него слышали:
— Следствия ужасны! Среди Торговой улицы — пароход. Баржи — на набережной Невы... Васильевский остров потоплен. Даже могильные кресты со Смоленского кладбища плыли в Летнем саду...
— Ну, слава Богу, у нас всё спокойно. Нас ни Сороть, ни Великая не снесёт, — сказал некий остроумец, и все захохотали.
— Надо возлагать повинности на крестьянский мир, — перебил его громкоголосый помещик в накрахмаленной манишке и необъятном жилете, — а уж крестьянский мир сам разберётся, кому оброк платить, а кому идти на барщину.
Вопрос о хозяйстве занял всех.
— Озимые у нас обыкновенно жнут, а сорным травам оказывают уважение, — рассуждал полный господин в коричневом шалоновом сюртуке. — Весной сеют как можно позже яровые. А потом начинается пар, пускают скот, который тоже не трогает плевел... Вот из-за сора-то урожай у нас сам-третей, а в чужих краях сам-восьмой, а земля-то у нас вдвое тучнее!..
— В чужих краях! — возразил ему господин в длиннополом широком сюртуке с толстым белым воротником пике и белыми пуговицами. — У нас урожай не сам-третей, а то как бы кормили мы всю губернию?
— Нет, господа, улучшать хозяйство, конечно, нужно. Надобно принимать полезные направления.
— Э-э, помните учение Евангелия: не судите да не судимы будете!
— А картофель! — воскликнула Прасковья Александровна. — У меня десятина даёт сто — сто пятьдесят четвертей! А как сберечь урожай за долгие лютые зимы — вот вопрос!
— Нужно строить свеклосахарные заводы, вот что! — решил господин с подвязанной салфеткой, с неутомимым рвением заталкивавший в рот кусок за куском.
Здесь собрались помещики одного примерно достатка — средней руки, владельцы нескольких сот душ; такие и составляли большинство российских дворян. Слушая их, Пушкин с тревогой, с замиранием сердца, с щемящим сомнением думал: как они, вот эти, отзовутся на грозу, готовящуюся в Петербурге?
Вопрос о здоровье тоже волновал всех.
— Надо, надо думать о здоровье, — говорила худосочная, с жёлтой кожей и плоской грудью гостья, мать двенадцати детей, сидевшая напротив пышущего здоровьем мужа. — Умеренность в пище — вот что! Обед из зелени и мяса, ужин из куска жаркого и чашки бульона. И распорядок, летом и зимой: в пять мы встаём, в семь — завтрак, в двенадцать — обед, в семь — ужин, а в девять давно спим...
— А вы слышали про Козлову Татьяну Ивановну, петербургскую? — возгласил сосед Пушкина, опочецкий молодой чиновник с тупеем и в сюртуке, подбитом миткалём. — Увы, не стало её! Имею точные сведения. Но умерла как святая... По завещанию всё нашему опочецкому племяннику...
— Умеренность в пище — вот что!..
— Сухой жёлтый горох хорош от изжога...
— А я вам скажу, что дочери доставляют больше хлопот, нежели сыновья.
— Вы доверяете все ключи своей ключнице?..
Разговор пошёл вразнобой. Но вот гости насытились, отвалились, столы убрали — громче загремел оркестр, и начались танцы.
Рокотов подвёл к Пушкину Аннет и Алину. Он пошёл с Аннет — она зарумянилась от счастья и тотчас прибегла к условному языку цветов:
— Меня снедает мимоза и всё, что неизменно сопутствует мимозе...
Она напряжённо ждала, что он скажет. Но он молчал.
— Вы любите запах резеды?
— Я люблю запах селёдки, — буркнул Пушкин. Даже разыгрывать эту девицу ему уже было скучно.
— Ах, перестаньте! Не напускайте на себя этого... этого... Я начинаю постигать, что в душе вы вовсе иной... Я видела вас во сне — нежным, заботливым.
157
«Когда души понимают друг друга, умы могут быть и не схожи» (фр.).