Изменить стиль страницы

Зажгли люстру и все кенкеты. Голоса смолкли, когда напольные часы английской работы начали отбивать полночь: раз, два, три... двенадцать. Ура! Новый год!

   — Счастья! Здоровья! И что сами желаете! — Прасковья Александровна подняла бокал саксонского хрусталя. Но русские слова, должно быть, показались ей недостаточно выразительными. — L’annee qui commence... par bonheur[133]!

За окнами взвыл ветер. Он не кружил ни листьев, ни снега, лишь мел по голой, смёрзшейся, заиндевевшей земле.

Пушкин молчал. На душе было мрачно. В какую глушь загнала его судьба — и, может быть, на годы! Как шумно, весело, буйно проводил он некогда эту ночь! Что же теперь? Что предпринять? К кому обратиться?

   — Тост, скажите тост, Александр! — На него выразительно смотрела Аннет. — Вы красноречивы — когда захотите...

   — Оставайтесь столь же прекрасной, — сказал Пушкин пошлость.

Аннет скривила губки: она ожидала большего и выразительно поглядывала на Пушкина.

Он пил рюмку за рюмкой. На душе легче не становилось. Лёвушка не приехал на Рождество. И Дельвиг лишь пообещал.

   — Почему же вам невесело, Александр? — спросила Прасковья Александровна. — Конечно, здесь глухомань, но мы привыкли. — У неё причёска была в три этажа: косы, букли, ленты, банты, громадный гребень. В свои сорок лет — крепкая, плотная — она дышала ещё здоровой свежестью. — По всему уезду, в каждой усадьбе — праздник!

   — A votre sante![134] — сказал Пушкин. — Брат не приехал, — пожаловался он. — Конечно же Сергей Львович хочет изгнать меня из его сердца! Но разве это не жестоко — разлучать братьев? — Кому ещё можно было излить жалобы, если не Прасковье Александровне?

   — Нужно сделать шага к примирению... — ответила она.

   — Ах, Боже мой, я на всех навожу уныние!..

   — Нисколько, нисколько, Александр, — поспешно сказала Прасковья Александровна.

   — А я так в глушь приезжаю специально, — произнёс Алексей Вульф, который рождественские каникулы проводил в Тригорском. — Здесь уют, родное гнездо... — Он был, как и прежде, щеголеват, и бачки на продолговатом его лице выглядели особенно изящно по сравнению с густыми длинными баками, отращёнными Пушкиным.

Вульф сидел рядом со строгой красивой Алиной Осиповой, сунув руку под скатерть, и по напряжённому лицу девушки о многом можно было догадаться.

   — За необыкновенные ваши творения, за изящные ваши шедевры! — невозмутимо провозгласил Вульф.

   — Что ж нет Языкова? — упрекнул его Пушкин. Он пил, но вино не заливало тоску.

   — Языков нелюдим и крайне застенчив! — Алексей Вульф высоко поднял бокал, но другая его рука шевелилась под скатертью. — О, Языков, несомненно, возвысится! Его муза и вольнолюбивая, и по-студенчески молодая!

Тоска! Боже мой, кого же любить?

   — Что же Языков? — По крайней мере, с настоящим поэтом можно было бы поговорить о поэзии.

Тоска не проходила, зато напала говорливость.

   — О, Языков! Я ценю, на него надеюсь, даже иногда ему удивляюсь: ведь молод, счастливец! С ним рядом я уже старик!

   — Счастья! Здоровья! Танцы! Танцы!

Алина села за фортепьяно. Аннет, раскрасневшаяся, взволнованная, подошла к Пушкину. Закружилась в медленном вальсе.

   — Вы сегодня плохо настроены. И это нам назло! — сказала Аннет. Грудь у неё была высокая и достаточно открытая, плечи обнажены.

   — Я хорошо настроен, — ответил Пушкин. — Именно настроен. Скажите, Аннет, когда вы танцуете с уланом, а у него всё туго обтянуто, вы чувствуете, что у него...

   — И вам не стыдно? — круглое лицо Аннет ещё больше заалело.

   — Но ведь именно это вам и хочется чувствовать, скажите правду, не так ли? И все женщины таковы, кроме вашей матери и моей сестры.

   — Хорошего мнения вы обо мне!

   — Вы, Аннет, пусты и болтливы...

   — Отведите сейчас же меня на место.

   — За новые прелестные ваши творения, Александр Сергеевич! За поэзию! — услышал он.

Брат не приехал. Дельвиг тоже не собрался. Кто, где, как встречает сейчас Новый год?

Вспомнились Одесса и ослепительная Амалия Ризнич. Нет, это была не любовь — лишь страсть и ревность. Но сейчас, Боже мой, сейчас, когда она вдалеке, когда она за тысячи вёрст и ушла навсегда — неужели всё предано забвению и она не помышляет о нём? Он опять осушил бокал.

   — A votre sante!.. Banheur!..

   — Права выезда я не получу, — сказал Пушкин Вульфу. — Но гнить здесь не намерен. Вон из России! Меня здесь притеснял Воронцов. Меня здесь притесняет царь. Я не могу здесь жить!

   — Что ж, — хладнокровно ответил Вульф. — План дивный: выхлопочу заграничные паспорта и вас провезу как слугу...

   — Да! И я уже просил Лёвушку узнать, где за границей сейчас Чаадаев. И узнать, как и через кого иметь дело с банкирами. Деньги — вот что мне нужно. Представьте, цензор Бирюков — кто бы ждал! — дозволил к печати главу «Евгения Онегина». Я написал: пусть Лев соглашается резать, кромсать, рвать хоть все пятьдесят четыре строфы. Деньги нужны! — В голосе его прозвучало отчаяние. Алина Осиповна посмотрела на него с удивлением.

Но Вульф лишь усмехнулся. Он был вовсе не глуп и вполне оценил захлёстывающую Пушкина горячность.

   — Но решили вы твёрдо? — В душе он был уверен, что всё это лишь пылкие разговоры.

   — Да... Видите ли... Конечно! Из службы я выключен и жалованья не получаю. Отец мне не даёт ничего — и не даст! Ольдекоп меня обокрал — как мне жить?

   — Ну что ж, — поддакнул Вульф. — Летом?

   — Да, летом. В вашем Дерпте живёт Мойер, безотказный друг безотказного Жуковского, знаменитый врач, а я, как давно известно, страдаю аневризмой нога. Ехать лечиться — предлог ехать к вам. Если я напишу: «Шлите мне срочно коляску», — значит, обо всём договорено и всё в порядке!..

   — A votre sante! Танцы! Танцы! Танцы!

Снова красивая Алина, стройная, как статуэтка, села за фортепьяно. К Пушкину подбежала резвая Зизи, уже расцветшая, кокетливая, нарядная в свои пятнадцать лет. Болтать с ней было забавно.

   — Что вы скажете о дружбе и любви, Зизи? В чём между ними разница?

   — Дружбе нужна справедливость, постоянство... А любви ничего не нужно.

   — О, как это справедливо! Зизи, откуда у вас столько опыта?

   — Я вам скажу больше: il est dangereux de flop se liver aux charmes de I’amitie[135].

   — Где это вы вычитали, Зизи? В каком французском романе?

   — Не спрашивайте. Но когда человек нравится, то всё в нём кажется милым. Например, я весёлая, а он серьёзный — и мне это нравится. Или: я люблю танцевать, а он нет — и это мне тоже нравится.

   — Вы совершенно правы, Зизи. Но что вы скажете просто о дружбе?

   — Я скажу... я скажу: если она настоящая, это настурция жёлтая. — Она прибегла к языку цветов. —Потому что настурция означает умение хранить тайны...

Напольные часы пробили час. Господи, уже прожили целый час нового 1825 года! Вот так летит время! Пролетит — и не заметишь...

Вернулись к столу.

   — У вас настоящая меланхолия, Александр, — сказала Прасковья Александровна. — Вы мизантроп, как и созданный вами Онегин. Вы писали его с себя?

   — Вовсе нет! И мой Онегин совсем не мизантроп, — возразил Пушкин. — Как бы вам истолковать его? Ну да, он нелюдим для деревенских соседей — это правда. И Таня полагает, что в глуши, в деревне ему всё скучно и привлечь его может один только блеск. Но нелюдим ещё не мизантроп — здесь разница! — и влюблённая Таня это вполне постигает.

   — Об этом я надеюсь поговорить... Вы не обделите меня?

Вновь подняли бокалы. Экономка Анна Богдановна, зная вкусы своих барышень, да и Александра Сергеевича, принесла мочёные яблоки. Барышни в страхе перед грозной Прасковьей Александровной пили лишь маленькими глоточками, зато аппетит у всех был изрядный.

вернуться

133

Наступающий год... к счастью! (фр.).

вернуться

134

Ваше здоровье! (фр.).

вернуться

135

Опасно слишком доверяться очарованиям дружбы (фр.).